Мария Александровна бросается меня обнимать и целовать, причем ее худые костлявые скулы так и впиваются мне в щеки.
– Таня! Душенька! – кричит она радостно. – Как папа? Идем чай пить!
И мы идем с ней в избу. Там она тотчас же ставит самовар. Потом она лезет в подвал, который устроен здесь же в подполье, и выносит оттуда покрытую росой крынку холодного молока. С полки она достает ковригу черного хлеба и ставит на стол соль, чайную посуду и деревянную ложку для снимания сливок.
Пока самовар закипает, мы с ней разговариваем. В разговоре затрагиваем всегда самые дорогие и важные вопросы жизни, и часто у обеих нас счастливые слезы на глазах.
Чаще всего говорим мы об отце.
– Ах, Таня, – говаривала она со слезами на глазах. – Какая большая у него любовь к людям! Подумайте, сколько ему пришлось работать, чтобы суметь передать людям то, что дало ему счастье! Кто бы мог исполнить такой огромный труд, как не он! Для этого нужны не только ум и талант, а нужна великая любовь к людям. Без нее нельзя одолеть такой труд, какой он одолел…
Она знала, как отец годами работал над своими религиозными сочинениями, и знала, что для того, чтобы сделать их более ясными и понятными, он добросовестно переделывал и переправлял их "бесчисленное число раз", как он ей писал, проверяя и взвешивая в них каждое слово.
– Вот, Танечка, – говорила она, – поколение за поколением вырастало в обмане ложной веры и ложной науки… А дорогой Лев Николаевич все это обличил и уяснил…
Любя отца так сильно, Мария Александровна все же позволяла себе иногда судить его, и, любя его душу, она сильно страдала, если ей казалось, что он стоит не на надлежащей для него высоте.
Помню, что его статья "Не могу молчать" огорчила Марию Александровну, и она не стала ее переписывать и распространять, как другие его сочинения.
– Это не он в этой статье. Это не с любовью, а с озлоблением написано, – говорила она. – Это не дорогой Лев Николаевич в этой статье, нет…22 Говорили мы с ней часто и о хозяйственных делах. Она передавала мне о том, что ею сделано для меня в Овсянникове, а также и о своих личных делах.
– Вот, Танечка, – говорила она, указывая на свою стиральную машину, – какое подспорье эта машина. Без нее я не в силах была бы обходиться без прислуги. А с ее помощью я могу все, что нужно, сделать на себя сама.
Когда вскипит самовар, Мария Александровна наливает чай в чистые кружки и отрезает длинные тонкие ломти душистого черного хлеба. Я деревянной ложкой снимаю себе в чай густые желтые сливки, солю свой ломоть хлеба, и мне кажется, что я никогда ничего не ела и не пила вкуснее.
От времени до времени Мария Александровна выходит из своей избушки и поглядывает на бугор, ведущий к деревне. Она знает, что почти всегда, когда к ней приезжает кто-нибудь из Ясной Поляны, то, наверно, и отец не вытерпит и тоже верхом приедет к ней.
И действительно, она видит, что из-за деревенских сараев показывается всадник.
Мария Александровна бросается ко мне в избу и кричит: "Папа!" Потом выбегает его встречать.
Иногда он слезает с лошади, привязывает ее и входит к нам в избу. Чаще же он разговаривает с Марией Александровной, не слезая с лошади. А Мария Александровна стоит около него, положив руку на плечо лошади, и восторженными, любящими глазами глядит кверху к нему в лицо.
Отец, немного наклонившись к ней, рассказывает ей что-нибудь о том, какие он получил письма, какие были у него посетители…
Когда он уезжает, мы возвращаемся в избу и некоторое время молчим. Мария Александровна полна впечатлений от свидания и разговора, и я не хочу нарушить ее настроения. Потом и я уезжаю, чувствуя, что на сегодня, по крайней мере, я сделалась лучше.
Иногда я упрашиваю Марию Александровну ехать со мной. Тогда она быстро меняет свой рабочий наряд на "платье для аристократических домов", как она шутливо говорила, и мы едем в Ясную Поляну. Там она проводит вечер и ночует. А утром рано с почтарем возвращается в Овсянниково на свою работу.
Иногда, когда у Марии Александровны перемежалась работа, она запрягала своего ленивого Пятачка и, сама правя, приезжала в Ясную Поляну. Кнута у Марии Александровны не было, так как погонять Пятачка не полагалось. Он шел, как сам хотел, то есть таким медленным шагом, что каждую минуту казалось, что он сейчас остановится. Но все же, проехав шесть верст часа в полтора, Пятачок довозил Марию Александровну до нашего подъезда.
Зимой ей бывало трудно ездить. Из-за своей необычайной худобы Мария Александровна была зябка, и потому ей приходилось очень тепло одеваться. Она надевала на себя фуфайку, куртку, полушубок и сверху всего еще свиту. На голову она сверх ситцевого платка надевала вязаную шапочку на вате, которую она еще покрывала вязаным платком. Потом сверх всего этого она накидывала теплую шаль. В таком виде она была похожа на несгибающуюся кувалду, которой очень трудно было делать какое-либо движение.
Надев на руки теплые рукавицы, она брала вожжи в руки и отправлялась в Ясную Поляну. Если по дороге никто навстречу ей не попадался, то она ехала без горя, но когда попадались встречные сани, то ей приходилось трудно. Пятачок ни за что не сворачивал в снег, и часто встречные сани отводом опрокидывали санки Марии Александровны в снег. Если же ей удавалось Пятачка свернуть с дороги в снег, то выбраться опять на дорогу тоже было делом не легким: Пятачок, попавши в сугроб, ложился в снег и спокойно лежал, пока его не выводили из сугроба под уздцы.
Приходилось Марии Александровне или ждать какого-нибудь проезжего, который помог бы ее беде, или самой вылезать из саней, тащить Пятачка под уздцы и выводить его на дорогу. При этом ей в валенки засыпался снег, и сама она задыхалась от сделанных в тяжелой одежде усилий.
Приезжала она к нам обыкновенно под вечер, так как это было для нее самым свободным временем. Кроме того, она знала, что это было единственное время, когда папа сидел в большом зале за круглым столом со всеми членами семьи и гостями. Мария Александровна глядела ему в глаза и впитывала в себя каждое сказанное им слово, чтобы потом жить ими до следующего свидания.