В первый раз я увидала Николая Николаевича Ге в нашем доме в Москве в 1882 году '.
Мне тогда только что минуло восемнадцать лет. Помню, как, вернувшись с катка, с коньками в руках, я направилась в кабинет отца и по дороге от кого-то из домашних узнала, что у него сидит художник Ге. Мне сказали, что он приехал из своего имения, Черниговской Губернии2, исключительно для того, чтобы познакомиться с отцом.
Отец назвал меня Николаю Николаевичу, который ласково со мной поздоровался и, обратившись к отцу, сказал:
– Вы так много для меня сделали и я так полюбил вас, что и я хочу сделать для вас что-нибудь, что мне по силам. Вот я вам ее напишу.
И он кивнул на меня головой. Потом он сделал мне два-три вопроса, и я сразу почувствовала доверие и близость к нему.
Ему был тогда пятьдесят один год. Он был уже очень лыс, волосы на висках уже белели, но глаза были молодые и блестящие.
В то время я знала о нем только то, что он был большим художником, воспитывался в Академии и за свою картину "Тайная вечеря" был послан на казенный счет в Италию3. Знала, что он был одним из самых деятельных учредителей "Передвижных выставок", и весной того года, как познакомилась с ним, я видела на Всероссийской выставке "Тайную вечерю" и другую знаменитую его картину-"Петр I и царевич Алексей". Обе картины в то время произвели на меня очень сильное впечатление, и знакомство с Ге представляло для меня большой интерес.
Его желание сделать мой портрет очень польстило мне, но мой отец попросил его, вместо моего, написать ему портрет моей матери.
Немедленно, в тот же или на другой день, начались сеансы.
С Николаем Николаевичем приехала его жена Анна Петровна: небольшого роста, белокурая женщина, очень решительная и бесповоротная в своих суждениях, за что ее муж в шутку называл "прокурором". Она так же, как и ее муж, быстро сошлась со всеми нами.
Анна Петровна всегда присутствовала при работе Николая Николаевича, и он постоянно спрашивал ее совета.
– А ну-ка, Анечка, – говорит он, – поди-ка, посмотри, что тут не так.
Анна Петровна садилась на его место, смотрела на портрет, потом – на мою мать и своим спокойным, решительным голосом делала свои замечания. Почти всегда Николай Николаевич был с ней согласен и принимался переделывать написанное.
Из посторонних особенным правом делать замечания пользовался мой старший брат, бывший тогда студентом. Каждый день он находил повод для критики, и Ге покорно его выслушивал. То он находил, что моя мать сидит, точно проглотивши аршин, то – что она изображена слишком молодой, и т. п.
Николай Николаевич приходил в отчаяние и кричал на него: "Варвар! злодей!" – но менял позу и прибавлял морщин.
Наконец портрет был почти готов. Моя мать была написана сидящею в кресле, в бархатном платье с кружевами. Но раз утром Николай Николаевич пришел в столовую пить кофе и объявил нам, что портрет никуда не годится и что он его уничтожит.
– Это невозможно, – говорил он. – Сидит барыня в бархатном платье, и только и видно, что у нее сорок тысяч в кармане. Надо написать женщину, мать. А эта ни на что не похоже.
Он рассказал нам о том, как он накануне лег спать и, по обыкновению, перед сном взял читать Евангелие, но не мог, так его мучали мысли о портрете. И только тогда, когда он решил, что уничтожит сделанное и начнет работ, ту сначала, он мог успокоиться.
Таким образом, портрет этот был уничтожен и только через несколько лет написан другой. На нем моя мать изображена стоя, в черной накидке, с моей младшей сестрой Сашей, которой тогда было три года, на руках1.