В то время весь день у нас бывал заполнен уроками. Мы вставали в восемь часов и после утреннего чая садились за уроки. От девяти до двенадцати с перерывом в четверть часа между каждым часом мы занимались с Федором Федоровичем, с англичанкой и играли на фортепиано. В двенадцать мы завтракали и были свободны до двух часов дня. После этого от двух до пяти опять были уроки с мама по-французски, по-русски, истории и географии и с папа – по арифметике. В пять часов мы обедали и вечером, от семи до девяти, готовили уроки. Два раза в неделю приезжал местный священник учить нас катехизису и священной истории, и два раза в неделю приезжал специально для меня учитель рисования по фамилии Симоненко.
Самый страшный урок был урок арифметики с папа. В ежедневной жизни я мало боялась папа. Я позволяла себе с ним такие шутки, какие мои братья никогда не посмели бы себе позволить. Например, я любила щекотать его под мышками и любила видеть, как он неудержимо хохотал, открывая свой большой беззубый рот.
Но за уроком арифметики он был строгим, нетерпеливым учителем. Я знала, что при первой запинке с моей стороны он рассердится, возвысит голос и приведет меня в состояние полного кретинизма. В начале урока папа бывал весел и все шло хорошо.
С свежей головой я хорошо соображала и правильно решала задачи. Но я быстро утомлялась, и, какие бы я ни делала усилия, через некоторое время мозг отказывался соображать.
Помню, как трудно мне было понять дроби. Нетерпеливый голос папа только ухудшал дело.
– Две пятых и три пятых – сколько будет?
Я молчу.
Папа возвышает голос:
– Две булки и три булки – сколько будет?
– Пять булок, – едва слышным голосом говорю я.
– Прекрасно. Ну, а две пятых и три пятых – сколько будет?
Но все напрасно. Я опять молчу. Слезы навертываются на глаза, и я готова разреветься. Я боюсь ответить, что две и три пятых будет пять пятых и что это равно единице. Мне это кажется слишком простым.
Папа замечает мое состояние и смягчается.
– Ну, попрыгай!
Я давно знаю эту его систему и потому, ничего не расспрашивая, встаю со стула и, с не высохшими еще слезами на глазах, мрачно прыгаю на одном месте. И правда, мысли мои проясняются, и когда я опять сажусь за занятие, я знаю несомненно, что две пятых и три пятых составляют пять пятых, что равняется одной единице. Но зачем папа задает мне такие странные задачи?
По-немецки нас учил Фо-Фо. На замечательно красиво разлинованных тетрадях он учил нас выводить сложные готические буквы.
С мама уроки были не сложны: она диктовала нам какой-нибудь отрывок, потом поправляла ошибки, которые мы должны были переписать. Уроки истории бывали еще проще. Мама открывала историю Иловайского и задавала нам выучить от такой-то до такой-то страницы.
Эмили учила нас по-английски.
С священником уроки бывали самые легкие. Он прочитывал нам несколько стихов из катехизиса и потом говорил: "Это надо усвоить-с". Так же поступал он и с историей богослужения, описанием церковной утвари и т. д.
– Не двукирием ли называется тот подсвечник, который диакон выносит во время богослужения? – спрашивал он нас.
– Да, да, батюшка, двукирием, – кричали мы трое хором.
– А не трикирием ли называется другой подсвечник с тремя свечами?
– Да, да, батюшка, трикирием,- кричали три голоса.
– Очень хорошо-с. Это надо усвоить-с.
Получивши свой гонорар, батюшка уезжал до следующего урока.
Первые уроки музыки были нам даны нашей матерью.
Но скоро она почувствовала себя недостаточно опытной преподавательницей в этом искусстве, и был приглашен специалист, за которым два раза в неделю посылали лошадь в его имение под Тулой.
Из нас, троих старших детей, только Сережа был способен к музыке. Илья играл так, что, по словам его французского гувернера, который заменил Фо-Фо, "quand Elie mettait a jouer, tous les chiens se sauvaient en hurlant" {когда Илья начинал играть, все собаки с воем убегали (фр.).}. Я же так уставала от многочисленных уроков, что не могла серьезно и энергично заняться еще и этим искусством.
– Что вы мутными глазами тускло бродите по нотам,- говорил наш преподаватель, теряя всякую надежду приохотить меня к игре на фортепиано.