Я не знаю, выйдет ли. Я в моей памяти этого опыта не имел. Это была у меня гипотеза, основанная на общей логике и на знании японского характера. Я её Линевичу передал. Дальше будет он.
Я отвернулся от окна. Подошёл к столу. Открыл тетрадь.
Записал короткой строкой:
«Государь ответил на письмо о Кондратенко. Я его теперь не только использую. Я к нему привязался. Это другая работа. Это освобождение, а не операция».
Закрыл тетрадь.
И в этот момент в дверь постучали.
— Войдите.
Вошёл Селиванов. У него в руке была телеграфная лента, ещё не разрезанная на полоски.
— Николай Иванович. От Чичагова. Срочная.
Я взял ленту.
«Хабаровск Гродекову срочно тчк сегодня в три утра по местному в проливе сухой залив миноносец стерегущий вступил в бой с двумя японскими миноносцами тчк бой длился сорок минут тчк наш миноносец потерял ход правый борт пробит две жертвы убитые шесть раненых тчк японцы оба миноносца ушли с повреждениями тчк стерегущий отбуксирован во владивосток тчк среди раненых лейтенант сергеев тяжело тчк потеря экипажа невелика тчк живы все офицеры тчк подробности почтой тчк чичагов».
Я прочёл два раза. Поднял глаза на Селиванова.
— Андрей Николаевич. Знаете, что это значит?
— В обыкновенной хронологии «Стерегущего» уже не должно быть.
— Не должно. По моей памяти «Стерегущий» погиб двадцать шестого февраля у Артура, в неравном бою с четырьмя японскими миноносцами. Погибли все, кроме двух матросов. По моей памяти этот корабль один из самых известных в истории нашего флота. О нём писали книги и ставили памятник в Петербурге.
— А сейчас он жив.
— Он сейчас не у Артура, он у Владивостока. Чичагов его перевёл в свой отряд ещё в декабре. Я ему тогда не приказывал, он сам так распорядился, посчитав, что у Артура у него своих миноносцев хватит, а у Владивостока их мало. Сейчас «Стерегущий» жив, потому что Чичагов в декабре принял правильное решение. Это не моя заслуга. Это его.
Селиванов помолчал.
— Это, Николай Иванович, у Вас сегодня второй день за полгода, в который у Вас живой остался известный исторический корабль.
— Второй.
— А сколько ещё будет?
— Не знаю, Андрей Николаевич. Я их по одному считаю. У меня впереди их много.
Селиванов помолчал. Потом сказал тихо:
— Николай Иванович. У меня тут к Вам один частный вопрос есть. Не сегодняшний, а вообще.
— Спрашивайте.
— У меня в кабинете лежит на полке тетрадь, в которую я последние два года иногда записываю. Не служебное. А свои мысли. О том, что у нас в крае происходит, и о том, что у нас в стране происходит. Я её никому не показывал. Я Вам сегодня говорю, что она у меня есть.
Я долго смотрел на него.
И мне в этот момент стало понятно одно. У Витгефта тетрадь на Английском проспекте. У меня в Хабаровске. У Гольдмана в его аптеке на Литейном. У Селиванова, оказывается, тоже. У всех моих людей, кого я постепенно к себе притягивал за эти три года, есть своя тетрадь.
Это и был мой круг. Все люди с тетрадями. Все люди, которые носили в себе непереданное, и которые наконец нашли, кому передать.
Я сказал тихо:
— Андрей Николаевич. Спасибо, что сказали.
— Не за что.
— Я Вам отвечу взаимно. У меня в верхнем правом ящике стола лежит моя тетрадь. Если со мной что-нибудь случится, она Ваша. По наследству. Я Вам разрешаю.
— Принимаю.
Мы пожали руки. Селиванов вышел.
Я сел обратно за стол. У меня сегодня день вышел очень полный. Письмо государя. «Стерегущий». Тетрадь Селиванова. И всё это в одно утро.
Я подумал, что у меня в Хабаровске жизнь идёт быстро. Быстрее, чем в Артуре. В Артуре было одно большое решение, и под него собирались дни. Здесь, в Хабаровске, в обыкновенном моём служебном порядке, решений было много, и они шли валом, день за днём, накладываясь.
Это была моя работа. Я её любил. Я по ней соскучился в дороге.
Я открыл первую стопку Соломина и начал работать.
Глава 11
В Хабаровске я просидел весь июль.
Это было обыкновенное лето. Жара. Длинные сухие дни. Амур в августе обмелел и стал жёлтым у берегов. По вечерам с реки дуло прохладным ветром, и я тогда обыкновенно выходил с Артемием на крыльцо и сидел с ним на скамейке, без всякого занятия, минут по двадцать. Кречетов мне это прописал. Час физического безделья каждый вечер, без книги и без бумаг. Я выполнял.
Работа шла своим чередом. Селиванов держал круг. Будберг шифры. Соломин ежедневные стопки. Северцов, который вернулся со мной из Артура, у меня превратился окончательно из адъютанта в личного секретаря по политической части: он вёл переписку с Гольдманом, с моими сибирскими корреспондентами, с Витте по особой линии. Воронин писал мне один длинный отчёт за всё лето по социальной обстановке в крае, и этот отчёт оказался единственной моей подробной картиной того, как у меня в крае живут обыкновенные люди в военное время. Я его за июль прочёл два раза, и в нём была одна вещь, которая мне понравилась больше всего: у нас в крае военные тяготы переносились легче, чем в среднерусских губерниях, потому что мобилизация не выгребла мужчин дочиста, а налогообложение я с осени распорядился держать на старом уровне.
Это был тот эффект, ради которого я три года назад писал свой первый рескрипт.
В Маньчжурии было тихо. У японцев после Цзиньчжоу была заминка: они подтягивали тылы, переваривали приобретённое, готовились к большому летнему наступлению. Линевич за июль развернул под Ляояном восемьдесят шесть тысяч человек. К пятнадцатому августа он рассчитывал иметь сто восемнадцать.
В Артуре крепость держалась. Кондратенко в начале июля прислал мне через чичаговский морской канал коротенькое письмо: «Николай Иванович. На восточном фронте всё переделано. Форт номер два теперь имеет на двух казематах перекрытие толще проектного. Шварц работает по графику. Со Стесселем у меня по-прежнему холодно, но не мешаем друг другу. Кланяюсь Вам». Я письмо прочёл, сжёг.
Витгефт в середине июля прислал мне записку о Макарове. Макаров, по словам Витгефта, за прошедшие два месяца не вышел из принятого в марте порядка ни разу. Все выходы эскадры в море с тральщиками впереди. Флагман третий в линии. Возвращение тем же способом. Витгефт писал: «Степан Осипович однажды у меня спросил тихо, не считаю ли я его новый порядок стариковским. Я ему ответил: считаю обыкновенным. Он усмехнулся, сказал: и я считаю обыкновенным, но я Гродекову буду должен до конца дней моих. Это, Николай Иванович, его дословные слова».
Я записку Витгефта прочёл два раза. Не сжёг. Положил в верхний правый ящик стола, в особый конверт, где у меня лежали ещё несколько подобных, которые я не выбрасывал.
В Петербурге Куропаткин держался. Безобразовская партия летом притихла, у них кризис: государь к ним охладел после военных неудач (это они себя дискредитировали неосторожными разговорами в марте и апреле, обещая лёгкую победу, которой не вышло). Я знал по сводкам Гольдмана, что в безобразовском кругу в июне был раскол: сам Безобразов с Абазой остались за прежнее, но Вонлярлярский и часть мелких сошек поползли в сторону. Это меня радовало. Чем больше у них рассыпается, тем меньше у них останется силы к тому моменту, когда я буду готов с ними разбираться.
И ещё одно. В первых числах июля я получил от Гольдмана ответ на мою апрельскую просьбу про «мяту южного отделения». Письмо пришло обыкновенным заказным. Внутри было обыкновенное письмо от частного лица. В подтексте, по нашей системе условных слов, было следующее. Ленин с осени прошлого года живёт в Женеве. После раскола в Лондоне у него ушли Плеханов, Аксельрод, Засулич, Мартов. Из членов центрального комитета на его стороне остались Богданов, Красин и ещё двое. Финансово они держатся на жалких подачках; типография в долгах; «Искра» из их рук ушла к меньшевикам. У Ленина за этот год резко ухудшилось здоровье, головные боли, бессонница. Жена его, Надежда Константиновна, держит его. Из ближайших к ним людей Гольдман назвал по именам пятерых, в том числе Александра Александровна Богданова, Леонида Борисовича Красина и Михаила Степановича Ольминского.