Это было — лесть. Грубая, открытая, на ладони. И Стессель её принял.
— Когда Артур выдержит, мне слава. Это правда, Николай Иванович.
— Правда.
Мы расстались формально-вежливо. Я ему пообещал, что не буду больше делать через его голову ничего, что можно сделать через него. Он мне пообещал, что не будет вмешиваться в мои поездки к Кондратенко и Витгефту.
Это, я понимал, было — рабочее равновесие. Стессель оставался Стесселем, и от него любая помощь была бы слабой. Но он перестал мне мешать. Этого мне в этот февраль было достаточно.
Девятнадцатого февраля я уехал из Артура.
Кондратенко на вокзал не приехал — мы с ним накануне условились не делать публичных проводов, чтобы не давать Стесселю лишних поводов. Витгефт прислал на вокзал Эссена с короткой запиской: «Николай Иванович. До Макарова доберёмся без потерь. Витгефт». Я записку прочёл, сжёг в купе.
Шварц приехал на вокзал лично. Стоял у нашего вагона в обыкновенном пальто, со снятой шляпой. Я к нему вышел из вагона. Мы пожали руки.
— Иван Семёнович. Спасибо.
— Это Вам спасибо, Николай Иванович.
— Берегите себя на форте номер два, когда оно начнётся.
— Берегу.
— Кондратенко берегите.
Шварц чуть улыбнулся.
— Это я и без Вас, Николай Иванович. Только я ему этого не говорю.
— Не говорите.
Мы расстались. Я сел в вагон. Поезд тронулся.
От Артура до Харбина мы шли двое с половиной суток. В Мукдене стояли четыре часа, я с поезда не сходил, не было настроения снова видеть Мукден. От Мукдена шли через Ляоян и Чанчун; на станциях по дороге я разговаривал с офицерами, едущими в обе стороны. Настроения у них были разные. Молодые рвались в бой и считали, что японцев заведомо побьют. Старые осторожничали и говорили, что мы недооцениваем противника. Я и тех, и других слушал, кивал, и про себя думал, что в этом разнобое — обыкновенная русская армия, в которой всегда есть и одни, и другие, и в которой воюют, в конечном счёте, и одни, и другие, но по-разному.
В Харбин мы пришли вечером двадцать первого.
На вокзале меня встречал Линевич. Я к нему вышел из вагона. Мы пожали руки. У Линевича за эти десять дней лицо немного посветлело. Я ему сказал:
— Николай Петрович. Хорошее лицо у Вас сегодня.
— У меня хорошее лицо, Николай Иванович, потому что Засулич двенадцатого выдержал.
Я остановился.
— Подробно?
— Подробно по дороге.
Мы сели в его сани, поехали к штабу. По дороге Линевич рассказывал.
Бой на Ялу прошёл двенадцатого февраля, как я и предсказывал. Японцы пошли двумя колоннами, одной на Тюренчен, второй через Антонг ниже по реке. На Тюренчене Засулич вёл бой ровно столько, сколько было нужно, чтобы японцы развернули главные силы, и затем отошёл в порядке к Фынхуанчену, на заранее подготовленные позиции. Японцы пошли преследовать, рассчитывая на обыкновенную русскую неустойчивость на отходе. Не нашли её. Засулич отступал так, как Линевич ему написал в личной телеграмме за неделю до боя: с задержками, с контр-атаками малыми силами, с подрывами бродов и переправ за собой. Через сорок вёрст японцы потеряли темп. У Фынхуанчена они встали и больше неделю не двигались, чтобы дать подойти своим тылам. Это был успех. Не победа, но успех. Русская армия в первом бою этой кампании отступила, но отступила в порядке и нанесла противнику ощутимые потери. Мы выиграли время.
Я слушал и думал, что у меня в моей советской памяти это сражение шло иначе. В моей памяти Засулич держался на Ялу до последнего, ждал подкреплений, которые не пришли, и был разбит. Из его восемнадцати тысяч он потерял три тысячи человек убитыми, ранеными и пленными. Японцы вышли к Фынхуанчену по пятам отступавших и сразу пошли дальше, на Ляоян. Это в моей памяти было двадцать шестое-двадцать восьмое апреля по старому стилю, по событиям тысяча девятьсот четвёртого года.
А сейчас по новому графику Засулич на Ялу встретил японцев двенадцатого февраля, по нашему собственному плану, заранее, и не задержался дольше, чем было нужно. Это значит, что мы у японцев отняли два с половиной месяца времени. Два с половиной месяца, которые они в моей памяти потратили на быстрое продвижение, а в этой жизни им предстоит потратить на топтание перед Фынхуанченом и на восстановление коммуникаций.
Это, голубчик, я в саночках за Линевичем подумал, и есть тот эффект, ради которого ты три года заранее писал ему письма про Ялу. Не «спас Россию». А отжал у японцев два с половиной месяца.
В моей памяти эти два с половиной месяца обернулись бы для нас Ляояном в августе, проигранным от неготовности. В этой жизни у нас будет к августу под Ляояном корпус полностью развёрнутый, с резервами, с боеприпасами, с устроенными тылами. И Ляоян в этой жизни мы можем не проиграть. Это уже не «может быть», это теперь вероятность.
В штабе Линевича я ужинал с ним вдвоём, как и в первый раз. После ужина мы перешли в кабинет с картой. Линевич показал мне развёртывание корпуса по состоянию на двадцать первое февраля.
В Ляояне стояло уже двадцать три тысячи. В Мукдене восемь. По Фынхуанчену передовое охранение Засулича четыре. Резервы в эшелонах с Запада и из Сибири шли непрерывно. К пятнадцатому марта Линевич рассчитывал иметь под Ляояном тридцать пять тысяч. К первому апреля сорок. К концу апреля пятьдесят.
Я смотрел на эти цифры. В моей памяти к Ляоянскому сражению, которое случилось в августе тысяча девятьсот четвёртого, Куропаткин имел под Ляояном около ста двадцати тысяч против ста двадцати пяти тысяч у японцев. И проиграл.
Но в моей памяти эти сто двадцать тысяч были собранные с большими боями, с потерями, с разбросанными по дороге обозами, в неустроенных тылах. А в этой жизни у Линевича к августу будет, может быть, сто двадцать пять. Может быть, сто тридцать. И они будут устроенные. С тылами. С запасами. С отдохнувшими людьми. Это другая армия.
Я долго смотрел на карту. Линевич стоял рядом, ждал.
— Николай Петрович. Если у Вас к августу будет сто двадцать пять тысяч в хорошем порядке, Ляоян мы возьмём.
— Я надеюсь, Николай Иванович.
— Не «надеюсь». Возьмём.
Линевич чуть улыбнулся.
— Возьмём.
Мы расстались около полуночи. Линевич меня проводил до моей квартиры. У двери он остановился.
— Николай Иванович. И ещё одно. У Вас в Артуре было всё гладко?
— Гладко, Николай Петрович. Кондратенко принят. Витгефт принят.
— А приступа не было?
— Не было.
— Бондаренко завтра у Вас в десять утра. Я ему обещал.
— Хорошо.
Линевич пожелал мне покойной ночи. Ушёл.
Я зашёл в комнату, разделся, лёг. Северцов уже спал. Я закрыл глаза.
В тёмной комнате ровно тикали стенные часы. Маленький Митя-денщик прошёл по коридору, скрипя сапогами. У меня в груди не давило. У меня в голове было пусто, в том хорошем смысле, в каком бывает пусто после большой выполненной работы, когда уже не надо ничего держать.
Я подумал, что у меня впереди ещё одно. Тридцать первое марта. Кронштадтский поезд с Макаровым подойдёт к Артуру около пятнадцатого марта. Между пятнадцатым и тридцать первым у Макарова на эскадре будет две недели. Витгефт ему покажет карту. Я ему через Кондратенко передам, что я бы хотел, чтобы Макаров до выхода в море встретился со мной хотя бы по обыкновенной частной встрече, без чинов. Если он на это согласится, я к нему лично приеду из Харбина за пять-шесть дней до тридцать первого. У меня тогда будет личный разговор. Один.
Если Макаров после этого всё равно выйдет на «Петропавловске» и подорвётся, значит, выйдет и подорвётся. Я тогда тоже запишу в тетрадь: «Не уберёг». И буду жить дальше.
Но я перед этим сделаю всё, что в моих силах.
С этой мыслью я заснул.
Глава 9
Макаров приехал в Артур двенадцатого марта.
Я узнал об этом из телеграммы Витгефта тем же вечером. Телеграмма пришла на шифр «Аскольд», по нашей частной линии. Текст был короткий: «Аскольд двенадцать тчк прибыл тчк карту показал тчк понял тчк просит ваше посещение тчк Витгефт».