Поднялся в кабинет.
В кабинете у меня на столе лежала записка. От Северцова. На ней стояло: «Зайду после десяти. Если спите, не будите. С. С.»
Я посмотрел на часы. Было без четверти девять.
Я лёг на диван в мундире, закрыл глаза. Заснул мгновенно. Чугунным сном.
Северцов постучал в десять пятнадцать.
— Войдите.
Он вошёл. С тетрадью.
— Николай Иванович. Прошу прощения, что поздно.
— Садитесь, Сергей Андреевич.
Он сел в кресло у камина. Я Артемия попросил растопить камин днём, Артемий это сделал, теперь в нём горело берёзовое полено тёплым ровным пламенем.
Мы сидели некоторое время молча. Северцов раскрыл тетрадь, но не писал. Просто держал её на коленях.
— Николай Иванович. Я Вам что сказать пришёл.
— Слушаю.
— Я в эту ночь не спал. И в позапрошлую не спал. И в позапрошлую тоже. Я думал.
— О чём?
— О Вас. О том, что Вы три года над этим работали. И что вот оно пришло. И что мы все у Вас за спиной стоим.
Я посмотрел на огонь.
— Сергей Андреевич. Не за спиной. Рядом. Вы рядом стоите. Все. Это другое.
Он кивнул. Помолчал.
— Николай Иванович. У меня в голове одна мысль крутится. Я её Вам скажу, может быть, мне за неё стыдно потом будет, но сейчас скажу.
— Скажите.
— Я за Вас боюсь.
Он это сказал ровно. Без пафоса. Как служебное донесение.
— Не за войну. Не за то, что на фронте. Я за Петербург боюсь. За то, что после войны придёт. Я слышу, что Безобразов Вам что-то сказал в Петербурге. Вы не рассказывали. Но я Вас знаю три года, у Вас в этой поездке что-то задержалось в глазах.
Я долго молчал.
— Сергей Андреевич. Безобразов мне на прощание сказал, что мой выигрыш короток. Я на эту фразу обратил внимание. Я от неё не отмахнулся.
— И?
— И я над ней думаю. Я её слушаю. Что-то там за ней есть. Я пока не знаю что. Узнаю попозже.
Северцов кивнул.
— Николай Иванович. Я буду за Вами смотреть.
— Спасибо.
— И ещё одно. Можно?
— Можно.
— Когда будет после войны что-то крупное и Вам нужно будет Петербург, чтобы я был с Вами, Вы меня берите. Я Вам там пригожусь больше, чем здесь.
Я посмотрел на него. Молодое серьёзное лицо. Реденькая, с осени отрощенная бородка. Серые спокойные глаза.
— Беру, Сергей Андреевич. Беру.
Он встал. Поклонился.
— Спасибо, Николай Иванович. Я пойду. Завтра рано.
Он вышел.
Я остался один у камина.
Долго смотрел на огонь.
Думал об Алексееве, о его флоте на внешнем рейде. О тех матросах, что на «Цесаревиче» и «Ретвизане» этой ночью погибли, или утонули, или обожжены взрывами. У них были имена. Большая часть этих имён у меня в голове нет, никогда не было и никогда не будет. Я этих имён никогда не узнаю.
Они погибли этой ночью, пока я спал после Татьяниного сна.
Это теперь со мной навсегда.
Татьяна Ивановна мне во сне сказала «не виноват». Я ей поверил наполовину. На другую половину я себе это взял в счёт. Не для оправданий. Для того, чтобы впредь было легче тех, кого можно спасти, спасать.
Это была арифметика. Не этика. Не мораль. Арифметика старого солдата, который научился за сорок лет в двух жизнях, что у него на счету всегда есть те, кого он не уберёг, и те, кого уберёг. Что первая графа у него никогда не пуста, и вторая никогда не пуста. И что единственная задача — чтобы вторая за каждый год росла быстрее первой.
Это то, что я сегодня себе сказал.
И с этой мыслью лёг спать.
В следующие недели машина пошла.
Линевич выдвинул резерв на Ялу навстречу высадке японцев в Корее. Бой у переправы был двенадцатого февраля. Резерв отбил авангард японской армии Куроки, нанёс потери и отступил в порядке на заранее подготовленные позиции в глубине. Это был первый наземный бой войны, и мы его провели без катастрофы. Линевич телеграфировал в Хабаровск коротко: «Сделано как договаривались. Отход по плану. Корпус собирается у Ляояна. С уважением. Линевич».
Я на эту телеграмму ответил также коротко: «Спасибо, Николай Петрович. Дальше Ваше. Г.»
Чичагов выпустил Иессена в Японское море. Владивостокский отряд за первые две недели потопил три японских транспорта, повредил крейсер «Идзуми». Это было больше, чем кто ожидал. Чичагов этим делом гордился тихо.
В Артуре Старк был отстранён, заменён Макаровым. Макаров выезжал из Кронштадта двадцать четвёртого февраля. Я его прибытия ждал особо. Я этого человека знал по моей советской памяти и знал, что у него в моей учебной хронологии впереди тридцать первое марта. На «Петропавловске». На мине.
Это была моя следующая задача. Об этом будет глава следующая.
А пока у меня в Хабаровске был февраль. Холодный, ясный, с длинными днями служебной переписки, с еженедельными сводками Селиванова, с донесениями Чичагова, с записями Северцова по социальной карте края, с обеденными рассказами Феодосии Сергеевны о местных новостях (помер старый нанаец Фока на Петропавловской переправе; в Покровке у Антонины Сергеевны двенадцать учениц и две новые приходят со следующей недели; купец Степанов обещал пожертвовать на лазарет две тысячи рублей).
И вечерние часы у камина, в кабинете, с тетрадью, открытой на коленях, с лёгким потрескиванием берёзового полена, с Хабаровском за окном в морозной синеве, с тысячами вёрст за этим Хабаровском в Маньчжурии, в Корее, в Японском море, на внешнем и внутреннем рейдах Артура, в широких равнинах у Ляояна, где собирались войска Линевича.
И я у этого камина был спокоен. Не бодр, не весел, спокоен. Машина работала. Каждый за свой кусок отвечал. Дальше было длинное-длинное лето.
Часть первая закрывалась.
Я поехал на войну.
По уставу.
Глава 5
Двадцать девятого января, в десять часов утра, я выехал из Хабаровска.
На вокзале меня провожали Селиванов, Будберг, Соломин, Кречетов, городской голова с двумя гласными от думы, и небольшая толпа обыкновенных хабаровцев, которая собралась без всякого объявления, по слуху. Я этого не хотел и не предусматривал. Но они стояли — мещане в шубах, бабы в платках, мальчишки на ящиках у багажного склада, — и я не мог их прогнать. Я снял фуражку, поклонился. Они мне поклонились в ответ. Это длилось секунды три, но эти три секунды я запомнил.
Селиванов подошёл последним. Подал руку.
— Николай Иванович. Возвращайтесь.
— Вернусь, Андрей Николаевич. По уставу.
Он усмехнулся углами рта. У него за прошлый месяц на лице появилось что-то новое — не усталость, а собранность, какая бывает у людей, которые знают, что им предстоит долгая зима и что они её перенесут.
— Я тут не сорвусь, Николай Иванович.
— Не сомневаюсь.
— Только об одном прошу. Телеграфируйте чаще. Не служебное — частное. Что у Вас на месте. Что Вы видите. Что Вы думаете. Мне отсюда трудно судить без Вашего глаза.
— Буду телеграфировать.
Мы пожали руки. Будберг подал мне портфель с бумагами, которые я брал с собой. Артемий поставил у входа в вагон мой саквояж. Кречетов протянул аптечный пакет.
— Николай Иванович. По одному порошку утром и вечером. Если будет давить в груди — рассасывать под языком, не глотая. Если станет хуже — телеграфируйте мне немедленно, я по железной дороге дойду до Вас за четверо суток. Я с Артемием договорился: если Вы не выдержите, он мне даст знать прямо, без Вас.
Я посмотрел на Кречетова. Он смотрел на меня — спокойно, без сентиментальности, как обыкновенно. Только глаза у него за очками были чуть темнее обычного.
— Спасибо, Дмитрий Львович.
— Не за что, Николай Иванович. Это моя обыкновенная работа.
— Вы дома сами, без меня, не залежитесь?
— Не залежусь. У меня в лазарете с понедельника двенадцать новых раненых из Артура. Им я нужен сильнее, чем Вам.
Это было правда. С двадцать седьмого по госпиталям Дальнего Востока пошли первые раненые с Артура — пока немного, флотские, обожжённые и контуженые, привезённые санитарными пароходами через Шанхай и далее по железной дороге. Кречетов с понедельника пропадал в лазарете до полуночи.