Литмир - Электронная Библиотека
A
A

На внешнем рейде. Я это слово увидел в телеграмме, и у меня внутри что-то похолодело.

«На внешнем рейде» означало: корабли стоят за пределами внутренней гавани Порт-Артура, на открытой стоянке, в готовности к выходу. Это было обыкновенное мирное расписание для флота в кампании. Никто этого не считал нарушением устава.

И это было то самое, что японцы этой ночью будут атаковать.

Я сидел за своим столом и смотрел на эту телеграмму. Алексеев этого не понимал. Он этого не мог понять, потому что у него не было моей советской памяти, а без неё это было обыкновенное мирное расписание.

Я это мог изменить только одним способом. Послать Алексееву отдельную телеграмму лично, через Куропаткина, с настойчивой просьбой увести флот на внутренний рейд. Без всякого объяснения почему. Просто попросить.

Он этого не сделает. Он на меня и так смотрел косо после летней истории с наместничеством. Он мою телеграмму встретит как наглость нижестоящего лица, лезущего не в свои дела. Он её отбросит и сделает наоборот, назло.

Я об этом думал долго. Долгий, холодный, серый день пошёл к концу. За окном стало темнеть рано, по-зимнему, в четвёртом часу.

Я не послал телеграммы.

Это была единственная минута за всю мою здешнюю жизнь, когда я мог бы что-то изменить в учебнике и не стал менять. Потому что этого было нельзя изменить.

Я сказал себе про себя горько и спокойно: «Сергей Михайлович. Ты старый солдат. Ты это знаешь. Если ты туда лезешь, ты себя сжигаешь. И Алексеев всё равно не слушает. И флот всё равно погибает. Только у тебя впереди нет рычага на кампанию. Ты сидишь в Хабаровске. Ты отвечаешь за свою машину. Ты её не теряешь ради невозможного».

Это была моя самая тёмная минута в моей здешней жизни. Темнее Чжаогоу. Темнее Михайло-Семёновской. Потому что там я что-то мог. А здесь я не мог ничего, и должен был это принять.

К вечеру я попросил Артемия больше никого ко мне не пускать. Закрылся в кабинете. Сидел у камина без огня. Камин Артемий растопить забыл, или не растопил нарочно, потому что увидел у меня лицо, какое было.

Около десяти я лёг.

Не спал почти до двух.

Около двух часов ночи заснул.

И мне приснилась Татьяна Ивановна.

В этот раз она сидела не на нашей кухне. Она сидела на пристани, на каком-то большом пассажирском пароходе, в летнем синем платье, и смотрела на меня с палубы, а я стоял на пристани внизу. Она мне не улыбалась. Она мне не махала рукой. Она на меня смотрела спокойно, внимательно, как на больного. И потом она сказала отчётливо, через гул пристани:

«Ты не виноват. Ты слышишь. Ты не виноват».

Я проснулся резко.

В спальне было темно и холодно: печь за ночь сильно простыла.

В соседней комнате, где спал Артемий, было тихо-тихо.

И за окном, далеко за Амуром, за сопками, за тысячью вёрст океана, в этот час японские миноносцы выходили в атаку на Порт-Артур.

Я лежал в темноте.

Шёпотом сказал в потолок:

— Спасибо, Татьяна Ивановна.

И повернулся на другой бок, и заставил себя заснуть. Заснул с третьего раза. Чугунным солдатским сном, какой у меня научился за сорок лет службы приходить по приказу.

Утром двадцать седьмого телеграмма пришла в десять часов.

Она лежала у меня на столе, когда я спустился в кабинет. Будберг стоял у двери. Лицо серое.

Я взял телеграмму. Прочёл.

«Хабаровск, генерал-губернатору. Передаю полученное от наместника Алексеева. В ночь с двадцать шестого на двадцать седьмое января, около половины первого ночи местного времени, на внешнем рейде Порт-Артура атакована миноносцами японского флота, состав, согласно первичным сведениям, до десяти миноносцев, наша эскадра. Поражены минами: эскадренный броненосец „Цесаревич“, эскадренный броненосец „Ретвизан“, крейсер „Паллада“. Все три корабля получили серьёзные повреждения, подведены к берегу для устранения течей. Потери личного состава устанавливаются. Прочие корабли эскадры без повреждений. Эскадра на внутренний рейд переведена после атаки. Командующий флотом вице-адмирал Старк. С получением дополнительных сведений телеграфирую. Куропаткин».

Я прочёл два раза. Положил на стол.

«Цесаревич». «Ретвизан». «Паллада». Эти имена у меня в моей советской памяти стояли твёрдо. Все три повреждения учебниковые. Все три корабля выйдут из строя на несколько месяцев. Эскадра на оставшийся год оказалась наполовину обескровленной.

Я посмотрел на Будберга.

— Алексей Павлович.

— Слушаю.

— Чичагов телеграфировал?

— Чичагов телеграфировал в половине седьмого утра. Атаки на Владивосток не было. Отряд в боевом состоянии. Потерь нет. Иессен выходит в крейсерство сегодня днём на поиск японских транспортов в Японском море.

— Линевич?

— Линевич телеграфировал в восемь пятнадцать. Резерв на Ялу стоит в позициях. Корпус в полной боевой готовности. Подкрепления из Сибири пошли первым эшелоном.

— Зарубин?

— Зарубин телеграфировал в семь сорок. Курьерский путь на постоянном обслуживании. Связь Владивосток-Хабаровск-Иркутск без сбоев. Связь Хабаровск-Маньчжурия без сбоев. Связь Артур-Хабаровск, был перерыв с двух часов до пяти утра, восстановлена.

— Ясно. Значит, у нас всё на местах.

— Всё, Николай Иванович.

— Хорошо. Спасибо, Алексей Павлович. Идите отдыхать. Сейчас Вас сменит Селиванов.

Будберг поклонился, вышел.

Я сел за стол.

В кабинете было тихо. За окном стоял морозный солнечный январский день. На улице у штаба слышно было топот лошадей, голоса приказных, звон оружия.

Я открыл журнал.

На двадцать седьмом января записал короткой солдатской рукой:

«Война. Артур: потери, три корабля повреждены. Владивосток: без потерь. Маньчжурия на местах. Тыл на местах. Северный курьерский путь работает».

Закрыл журнал.

Подумал секунду.

Открыл снова. Дописал отдельной строкой:

«Алексеев не выводил флот на внутренний рейд заранее. Я его об этом не предупреждал. Не мог предупредить без раскрытия. Это на мне».

Закрыл.

Это была единственная запись за всю войну, в которой я что-то на себя записал. Я это записал для себя самого. Для того, чтобы никогда не забыть.

Манифест государя об объявлении войны пришёл двадцать восьмого января днём.

К вечеру у Успенского собора был молебен. Я туда пошёл в парадной форме, со всеми орденами. С Селивановым, Будбергом, Северцовым, городскими чинами, Соломиным. У собора собралась большая толпа народу: мещан, чиновников, купцов, солдат, баб с детьми на руках. Хабаровск гудел.

После молебна мы стояли на паперти, отвечали на поклоны. Купец Богомолов подошёл, поклонился низко, сказал:

— Ваше высокопревосходительство. Мы все за вами пойдём.

— Спасибо, Лука Иванович.

— И, если что, банька у меня ваша без всякой платы, сколько войны будет.

— Спасибо.

Подошла Антонина Сергеевна Воскресенская, приехала нарочно из Покровки на молебне стоять со мной. Поклонилась.

— Николай Иванович. Девочки Вам велели поклон передать.

— Спасибо, Антонина Сергеевна. Всем поклонитесь.

Она поклонилась, отступила.

Подошёл старый Хохо, нанаец с Уссурийского устья. Он за эти годы постарел, стал почти белый. Голос у него был тонкий, высокий, как у птицы.

— Ваше высокопревосходительство. Я пришёл сказать, что мой народ с тобой. Что нужно, мы все придём.

— Спасибо, Хохо. Не нужно пока. Будет нужно, позову.

Он кивнул. Поклонился. Отошёл.

Толпа медленно рассасывалась. Селиванов рядом со мной сказал тихо:

— Николай Иванович. Город за Вами.

— За нами, Андрей Николаевич. Не за мной.

Он кивнул.

Мы пошли обратно пешком, по Алексеевской, к губернаторскому дому. Шли медленно. Морозный закат стоял над Амуром оранжевый, плотный, без облаков. Мне за три года не было таких закатов прежде. Или были, но я на них не смотрел.

В прихожей Лукерья крестила меня четыре раза вместо обыкновенных трёх. У неё лились слёзы. Я её обнял тихо. Она плакала у меня на плече. Я её погладил по голове. Она успокоилась.

14
{"b":"969422","o":1}