Селение лежало на среднем плато, в подкове, защищённой от ветра гребнем. Дед видел сверху плоские крыши, выложенные сланцем, тёмные пятна очажных дымоходов, узкие проулки между домами, обнесённые невысокими каменными бортиками. У северной кромки стояли загоны для дрейков, выдолбленные в живом камне, открытые сверху, чтобы зверь мог вылетать прямо вверх, не разбегаясь. У южной кромки чернели Гнездовые Скалы, где старшие самки высиживали кладки.
Селение жило. Где-то стучал каменотёс. Где-то перекликались женщины у общего колодца. Где-то взвыл молодой дрейк, недовольный сменой ветра.
Дед смотрел сверху и видел теперь не дом, в котором прошла его жизнь. Видел место, которое совершило ужасную ошибку. Место, которое отвергло того, на кого род возложил больше надежд, чем имел права возлагать.
Холод продирал даже сквозь меховую накидку, но кожа и кости держали. У стариков племени, у тех, кто прошёл закалку и долгие годы летал высоко, тело держит холод дольше, чем держит душу.
Дед спустился к Громовому Очагу. Так назывался родовой дом, и название это было не для красоты. У дома действительно был свой очаг, не общий с другими дворами, и огонь в нём не гасили никогда. Считалось, что пока горит огонь Громовых, род жив. Дом стоял у самой скалы, задней стеной врастая в гранит, передней выходя на небольшой двор, обнесённый низкой каменной стеной. Кровля плоская, выложенная толстыми пластинами тёмного сланца. По карнизу шла резьба: переплетение крыла и нити, родовой знак.
Над входом висел старый череп Хан-Раха — только часть лба и надбровные дуги, вычищенные временем до жёлто-белого блеска. Это был не трофей, а знак, что в этом доме помнят дракона.
Дед прошёл под черепом, толкнул тяжёлую дверь и вошёл.
Внутри было тихо.
Так тихо в Громовом Очаге не бывало никогда, пока был жив род в полном составе. Сейчас же тишина стояла такая, какую бывает только в пустых каменных помещениях, где давно никто не говорит в полный голос.
Дочь умерла глупо и загадочно. Дрейк её, Буревестник, сорвался в воздухе ясным днём, без бури и ветра, вообще без видимой причины. Будто зверь вдруг решил, что больше не несёт хозяйку. Никто так и не понял, что произошло. Старейшины говорили о возможном надломе нити, шаманка Кремень бормотала про Мглу, которая иногда тянется и к небу, отец-имперец прислал короткое письмо с одним словом: «Принял». И всё.
Сын был в столице, на своём владыке, в имперской славе. Письма приходили раз в год, короткие, по делу.
Второй внук, младший, проводил почти всё время на Гранёном Поле, где юные всадники набивали руку в управлении дрейками, и спал там же, в Гнезде Птенцов, общем доме для тех, кто только-только обрёл своего зверя и не желает с ним расставаться даже ночью. Это считалось хорошим знаком. Парень рос всадником.
И оставались только дед и Айра-Кость.
Айра-Кость была хранительницей очага. В племени это была почётная должность, почётнее многих воинских. Хранительница знала, как поддерживать огонь, который горит десятилетиями, как варить пищу для всадников и для зверей, как принимать гостей родового дома, как говорить с шаманкой и как молчать со старейшиной. Айра пришла в Громов Очаг ещё при жизни матери Аррена, осталась после её смерти и не уходила.
Дед прошёл через сени в Длинный Зал. Так назывался главный покой родового дома. Длинный, потому что вытянут от входа в глубину скалы, узкий, с низким сводчатым потолком, выложенным плоскими камнями. По обеим сторонам шли каменные скамьи, покрытые шкурами горных овец. Посередине стоял Стол Крыла.
Стол был длинный, в восемь шагов, вытесанный из цельной плиты тёмного гранита. По краям шла та же резьба, что и над входом: крыло, переходящее в нить, нить, переходящая в крыло. У Громовых считалось, что за этим столом сидят не только живые, но и ушедшие предки, и поэтому стол всегда вытёсывали такого размера, чтобы хватило места всем, кого помнят. Восемь шагов — это была память на четыре поколения.
В обычные дни за столом сидели те, кто был в доме. В праздники — все, кому положено. В дни ухода — только хранительница и старший рода.
Дед сел на главный стул, в торце, у стены, под старой резной плитой, на которой были выбиты имена ушедших Громовых. Раньше он сидел здесь во главе всего рода. Теперь сидел во главе пустоты.
Огонь в очаге, что был врезан в боковую стену, горел ровно. Айра-Кость следила за ним, как за младенцем.
Время было обедать. Дед только подумал об этом, как дверь со стороны кухни приотворилась и в Длинный Зал вошла сама Айра.
Невысокая, сухая, с прямой спиной, какую держат до смерти только хранительницы. Волосы, седые до белизны, заплетены в две косы, уложены вокруг головы. На груди родовой знак Громовых, выцарапанный на пластинке из драконьей кости. В руках деревянный поднос с глиняной миской, накрытой плоским камнем, чтобы не остывала.
Она, видно, услышала его шаги ещё на тропе. Хранительницы слышат то, чего другие не слышат. Поднос поставила на стол перед дедом, сняла камень. От миски пошёл пар, пахнущий горячим жиром, луковым корнем и тёртой полынью. Рядом легла плоская лепёшка.
Айра не задавала вопросов никогда. За тридцать с лишним лет в этом доме она задала деду от силы дюжину вопросов, и все по делу.
Но сейчас она остановилась у стола и посмотрела на него.
— Всё ты видишь, Айра. Всё ты видишь, — тихо проговорил дед. — И как ни пытались от тебя глупые в этом доме хоть что-то схоронить, ни у кого никогда не выходило.
Айра не улыбнулась. Только повела плечом, будто отгоняя похвалу как муху.
— Хранительница потому и хранительница, Громовой. Дело моё хранить, а не о себе беспокоиться. А коли храню, так и вижу всё. — Она помолчала, подбирая слова. — Что тревожит вас? Из Чаши вы по обычаю возвращаетесь наполненный, согретый. С драконом своим повидались, с предками постояли, оно и греет потом до самого вечера. А нынче пришли сам не свой. На лицо снег лёг, а вы и не сбили.
Дед провёл ладонью по бороде, нащупал оставшуюся в волосах ледяную крошку, стряхнул в миску, не глядя.
— Если бы сказал я тебе, Айра, что Аррена видел в Тэр-Ашт, что бы ответила мне. Не криви сердцем. Как есть скажи.
Хранительница замерла. Глаза её ушли в угол Длинного Зала, туда, где на каменной полке стояла резная чаша с пеплом старого очага, перенесённая ещё из дома прадеда. Долго смотрела. Дед ждал. Он знал, что Айра не ответит сразу. У хранительниц своё время, как у дрейков своя высота.
— В Тэр-Ашт, — повторила она наконец, не оборачиваясь. — Аррен.
— В Тэр-Ашт. Аррен.
Айра медленно повернула голову.
— Сказала бы я, Громовой, что тогда это или счастье великое, или беда большая. Сами знаете, в Тэр-Ашт бывают и мёртвые. И живыми притвориться умеют, особенно те, кто ушёл недавно и тоскует по родной крови. Старейшины о таких рассказывали.
— Аррен жив, — сказал дед твёрдо. — Покинувшего твердь от живого отличить я ещё могу, Айра. Хан-Раха своего отличаю, и других, кто ушёл, отличаю. Этот был живой. И сгинул потом, быстро сгинул, будто его выдернули обратно. Мертвецы так не уходят. Так уходят те, у кого тело тянет за собой. Кто нить держит ещё непрочно.
Айра постояла ещё немного, глядя на деда внимательно, как умела глядеть только она. Потом сделала полшага ближе.
— Позволите с вами разделить стол, Громовой. Стоя такие дела вести тягостно.
— Спрашиваешь ещё, глупая. Садись.
Айра коротко усмехнулась уголком рта, обошла угол Стола Крыла и опустилась на соседнюю скамью, по правую руку от деда. По обычаю это было место хозяйки рода. Айра села так, как садятся хранительницы: прямо, не касаясь спиной стены, ладони на коленях. Не на хозяйкино место, а просто рядом со старшим.
— Стало быть, если жив, — медленно проговорила она, — то значит, нутро у него открылось. Зов прорезался. Поздно, но прорезался.
Дед не ответил. Смотрел куда-то в стол перед собой, в тёмное пятно гранита, где когда-то его отец прожёг камень углём, упавшим из трубки. Аппетита не было. Хотя ясно было почему.