Страх, между тем, – страху рознь.
Расписавшись в конце своих дней в полном неведении мира, Сократ признался в метафизическом, экзистенциальном, крайнем отчаянии, которое овладевает душой, теснимой со всех сторон этим самым безграничным и безгранично устрашающим миром. Устрашающим как равнодушием своим, так и неотступностью проклятых вопросов, которые он порождает.
Платон, однако, благоговейно слушавший Сократа, пришёл к заключению, что философски (т.е. нравственно и эстетически) верная реакция на вынесенный учителем вердикт не может ограничиваться лишь его повторением. Этот вердикт следует также… пережить. А значит, – переосмыслить. Те же вопросы, которые мучили Сократа, были поставлены учеником… ещё раз. Заново. Пусть Сократ и осмысливал их так, как умел "аж сам" Сократ, мыслитель, ведавший о жизни больше других и судивший о ней глубже и шире, – Платон не отчаялся в мире. А если и отчаялся, то не потому, что отчаялся и Сократ, а потому, что, как и Сократ, он этот мир "пережил".
Платон не стал и убегать в себя. Не стал отметать всего, что есть не он сам, – не отвернулся от того же мира. Вместо этого и всего неназванного он избрал сопротивление. Спор. Ради чего и назвал в качестве своих воображаемых собеседников подлинных гигантов от рассудка: Парменида и Гераклита. Диалоги с ними он завершал… – да, всё теми же словами Сократа, но мы, читатели, доверяем неизменно современной поэтике Платона именно и только потому, что он повторил духовный путь наставника: хождение по мукам размышлений над вечными вопросами. В любом ином случае знание вечных истин или хотя бы вечных вопросов – это знание не их самих, истин и вопросов, а о них. Знание касательно этих истин и вопросов. Информация о них.
История поэзии, как и история человека, – это история Сизифова труда. Но, по аксиоматической формуле Камю, пусть мы и сознаём, что наши муки, увы, тщетны, наша же нравственность не должна позволять нам ничего иного кроме… воспроизведения Сизифова подвига: толкания каменной глыбы в гору. Все истинные художники обречены как раз на тщетный подвиг – и все в этой мере беспомощны. Истинных поэтов роднит чувство экзистенциального отчаяния. Просто знать о существовании этого чувства, наслышаться о нём – этого мало. Его надо пережить. Поэтому и сочинения "метафизических" поэтов, пусть и "бесполезные", есть не что иное, как такое немыслимое в природе молчание, которое преодолевает себя посредством слов. Истинное, как и истинно историческое, т.е. современное, – метафизично.
Подобно прочим формам художественного труда, поэзия есть попытка "осовременить" метафизическое. Расшифровать сущее и представить его в том или ином порядке. Предложить альтернативу. Именно это и превращает творчество в бунт, смысл которого – не в попытке "петь по-свойски" и поражать угодливой новизной "утонченный" слух десятка угодливых слушателей, а в сотрясении самих основ равнодушно молчащего мира. К этому и сводится единственно приемлемая революция, ибо она, как в том сновидении Ивана Карамазова, не требует жизни взамен за справедливость и красоту. Если она и ждёт жертвы, – то лишь отказа от мелочности и эгоизма.
Поэзия – это цивилизованный рывок к несбыточной гармонии, но её благородство заключается в бунтарской, разрушительной природе самого рывка. Который только и способен оградить нас от разрушений извне. Поэзия – наш воображаемый отпор сплющивающему нас давлению со стороны реальности. И силу для такого отпора мы способны обретать как раз в результате сквозного, беспощадного и крайне болетворного – "хирургического" – анализа реальности. Только в этом случае наше противодействие реальности, наше поэтическое "действо" действененно, и только в этом случае оно приметно.