Герой мой тоже, хотя и не так блестящее, но тем не менее аристократическое поприще начал растиранием охры и мумии в жерновах и крашеньем полов, крыш и заборов. Безотрадное, безнадежное начинание. Да и много ли вас, счастливцев гениев-художников, которые иначе начинали? – Весьма и весьма немного! В Голландии, например, во время самого блестящего золотого ее периода. Остаде, Бергем, Теньер и целая толпа знаменитых художников (кроме Рубенса и Ван Дейка) в лохмотьях начинали и кончали свое великое поприще. Несправедливо бы было указывать на одну только меркантильную Голландию. Разверните Вазари и там увидите то же самое, если не хуже. Я говорю потому – хуже, что тогда даже политика наместников святого Петра требовала изящной декорации для ослепления толпы и затмения еретического учения Виклефа и Гуса, уже начинавшего воспитывать неустрашимого доминиканца Лютера. И тогда, говорю, когда Лев Х и Леон II спохватились и сыпали золото встречному и поперечному маляру и каменщику, и в то золотое время умирали великие художники с голоду, как, например, Корреджио и Цампиери.
Герой выкуплен товарищем. Он свободен. Он может ходить к Брюллову, он может рисовать.
Художник выкуплен, он перестал быть крепостным, он стал вольным бедняком. У него есть сердце, и начинается история, когда-то нарисованная другим художником – Федотовым.
Первая картина прогремела. Художник связан бедностью, он должен копировать самого себя. Он раскрашивает литографии для магазинов. Его новая картина не докончена. Он пьет, сходит с ума, как Федотов.
Рассказчик едет в больницу «Всех скорбящих».
Меня к больному не пустили, потому что он был в припадке бешенства. На другой день я его увидел, и если бы не сказал мне смотритель, что N такой-то – художник NN., то сам бы я никогда его не узнал, – так страшно изменило его безумие. Он меня, разумеется, тоже не узнал, принял меня за какого-то римлянина с рисунка Пинелли. Захохотал и отошел от решетчатых дверей.
Повесть «Художник» не только автобиографична.
В ней Шевченко слил свою судьбу с судьбой Федотова.
Биография художника начинается крепостной неволей и кончается бедностью и сумасшествием.
В этой повести Шевченко рассказал о погубленном таланте художника Тыранова и о гибели гениального Брюллова.
Повесть кончается рассказом о судьбе незаконченной картины бывшего крепака «Мадонна» и фразой:
Незабвенный Карл Великий (Брюллов) уже умирал в Риме.
В своей автобиографической повести Шевченко показал, что участь художника-бедняка не легче участи художника-раба. Здесь Шевченко идет рядом с повестями Гоголя «Невский проспект», «Портрет».
Много есть в старой литературе страшных рассказов про художников. Кроме гибели физической, люди часто гибли, теряя талант. Так погиб герой гоголевской повести «Портрет».
Он начал скупать все лучшее, что только производило художество. Купивши картину дорогою ценою, осторожно приносил в свою комнату и с бешенством тигра на нее кидался, рвал, разрывал ее, изрезывал в куски и топтал ногами, сопровождая смехом наслажденья… Никогда ни одно чудовище невежества не истребило столько прекрасных произведений, сколько истребил этот свирепый мститель. На всех аукционах, куда только показывался он, всякий заранее отчаивался в приобретении художественного создания. Казалось, как будто разгневанное небо нарочно послало в мир этот ужасный бич, желая отнять у него всю его гармонию.
Это описание кажется фантастичным.
Но вот что пишет в 1858 г. Кулиш про шевченковские повести:
…я б у тебя купил iх усi разом да й спалил.
Мы уже знаем, что националисты сумели не пропустить повести в печать, не потратив на это гроша.
Националисты погубили вещи Шевченко не только за то, что они написаны на русском языке. Они ненавидели эти повести за то, что в них русская и украинская культура соединены одной революционной волей.
Сюжет и образ
К теории очерка и романа
В Ясной Поляне жил неспокойный, неудовлетворенный, встревоженный человек.
Казалось бы, чего проще. Писатель пишет хорошо.
Но Лев Николаевич не был доволен старым «хорошо».
А техника теперь дошла до удивительного мастерства. Какая-нибудь Лухманова или Д. так пишет, что просто удивление; где уже Тургеневу или мне, она нам сорок очков вперед дает (А. Б. Гольденвейзер. «Вблизи Толстого», стр. 38).
Он не мог работать так, как работали кругом.
Все старые приемы уже так избиты. Я больше не могу читать. Когда я читаю: «Было раннее утро…», я больше не могу, мне хочется спать. Больше нельзя описывать природу. Но вот в чем беда: они меняют внешность, а внутри ничего. Так это и во всех искусствах.
Толстой знал, «что каждый большой художник должен создавать свои формы. Если содержание художественных произведений может быть так бесконечно разнообразно, то таковой бы должна быть и их форма».
Сам Толстой имел выработанную форму, свой словарь, свой метод показа вещей.
Он почти никогда не сравнивал. Вернее, он сравнивал предметы только с предметом же. Он говорил, что этот человек – как и все люди такого типа, или этот поступок – как все поступки такого же вида. Он выделял вещь, типизируя ее на конкретном объекте и давая в то же время фон этой вещи как вещи вообще.
Толстой почти никогда не одушевлял, кроме последнего периода. В «Хаджи-Мурате» Толстой в 1896 г. использовал запрещенный прежде для него прием.
В «Хаджи-Мурате» дано сложное сравнение героя-татарина с кустом чертополоха. Само сравнение не ново, это обычное сравнение человека со срубленным деревом, но оно развернуто и очеловечено. Толстой пишет: «Он (цветок) был так страшно крепок, что я бился с ним минут пять, по одному разрывая волокна». И дальше: «Так он усиленно защищал и дорого продал свою жизнь».
Потом Толстой возвращается к этому же цветку в конце прогулки. Колесо телеги раздавило цветок.
«Но (он) все-таки стоял, точно вырвали у него кусок тела, вывернули внутренности, оторвали руку, выкололи глаз».
Этот прием для Толстого новый и созданный, вероятно, под влиянием тех модернистов, с которыми он спорил.
Обычно Толстой относился к таким вещам враждебно. Раз Толстой спорил с Горьким. Спор шел о знаменитом месте. Это место было как будто манифестом, новой манерой писать. Вот оно, данное в сокращении.
Обращаю внимание на то, что здесь дано полное одушевление предмета, и этот прием развернут в целую линию. Море имеет атрибуты человека. Ветер и море сведены в человеческих отношениях.
Море смеялось. Под легким дуновением знойного ветра оно вздрагивало и покрывалось мелкой рябью, ослепительно ярко отражающей солнце, улыбалось голубому небу тысячами серебряных улыбок.
Солнце было счастливо тем, что светило; море – тем, что отражало его ликующий свет. Ветер ласкал атласную грудь моря, солнце грело ее своими горячими лучами, и море, дремотно вздыхая под нежной силой этих ласк, насыщало жаркий воздух соленым ароматом испарений.
Это описание было тогда остро, его пародировали, о нем спорили.
Горький говорил о нем с Толстым сам, говорил довольно сдержанно. Л. Н. сказал:
Большой, очень существенный недостаток Горького – слабо развитое чувство меры, а это чрезвычайно важно. Я указывал самому Горькому на этот недостаток и как на пример обратил его внимание на злоупотребление приемом оживления неодушевленных предметов. Тогда Горький сказал мне, что, по его мнению, это прием хороший, и указал на пример из рассказа «Мальва», где сказано: «Море смеялось». Я ему возразил, что если в некоторых случаях этот прием может быть и очень удачным, тем не менее злоупотреблять им не следует (А. Б. Гольденвейзер, «Вблизи Толстого», т. I, стр. 31. М., 1925).