Для современного читателя ежесекундные отправления Белого от каждого слова в бесконечность кажутся модами 1901 года. Их можно прочесть в новом осмысливании роя, в россыпи же они невыносимы. Тяжело узнавать на каждой строчке, что чело-век значит Чело Века.
В композиционном отношении гораздо интереснее другой прием, примененный Белым на протяжении всех «Воспоминаний».
Вещи даются в двух восприятиях, в беловском и блоковском, особенно удачно сделано это в отрывке, в котором Белый, подробно описав свою встречу с А. А., тут же дает, «как бы описал эту сцену» Блок.
Композиционно обновлен также прием протекающего образа, особенно удачно использован он в главах о Д. С. Мережковском. Здесь и знаменитые «помпоны» на туфлях Мережковского, и Пирожков (издатель, с которым ведет переговоры Д. С.). Пирожков сперва описывается, утверждается, потом просто упоминается и – вдруг делается «образом»: «…явился Д. С. очень-очень любезный и милый и как будто бы светский: как будто пришел Пирожков». Вся вещь еще не ровна, Андрей Белый все время хочет дать «ландшафты фантазии, слышимой молча за словом», а у него лучше всего выходят мемуары, а в мемуарах этих легче всего читаются юмористические, слегка карикатурные страницы.
Я не знаю, в каком отношении к «Воспоминаниям» находится «Арбат». Кажется, «Арбат» – продолжение «Воспоминаний». Но весь тон другой, и установка явно дана на документальность. Вещь не обращается просто в мемуары, она художественно осмыслена целиком. «Собственные имена» использованы для создания трудной формы. Вещь кажется написанной на диалекте, но у этого диалекта есть своя мотивировка. Вещь написана периодами по две страницы, периоды наполнены, «c ссылками на факты», обращающиеся в протекающие образы.
Второй план произведения дан путем осмысливания всего происходящего на Арбате, как знак происходящего в мире.
Так, «Выгодчиков свет» – это свет в магазине Выгодчикова; увидав этот свет, Бугаев сказал свое первое слово: «Огонь». Но «Выгодчиков свет» в то же время – «свет вообще», а собственные имена в Арбате не что иное, как своеобразное замещение протекающих образов.
Был старый спор у символистов, раскалывающий их вертикально, как раса какая-нибудь раскалывается в самой себе на длинноголовых и короткоголовых. У символистов был спор по вопросу, был ли или не был символизм только методом искусства.
Всей своей жизнью показывал Андрей Белый, что символизм не только искусство.
Спор, кажется, кончается. Не слышно в последней вещи Андрея Белого об антропософии. Антропософия сыграла свою роль, она создала новое отношение к образу и своеобразную двупланность произведения.
Математик Пуанкаре (кажется, он) говорил, что математики убирают потом леса, по которым они добрались до своего построения. Леса Белого убираются. Его сегодняшняя проза не проще прежней, но в ней новая форма уже целиком эстетически осмыслена. Она войдет в новую русскую прозу.
Попытки же Белого жить параллельно антропософии останутся его личным несчастием. В таких подсобных несчастиях иногда нуждается человеческая культура. Они необходимы, как разлука для торможения действия романа.
О Хлестакове, Чичикове, о «Мертвых душах» и о песне
Бывают в литературе характеры; например, Дон Кихот – это характер.
Собакевич, Манилов – это характеры.
Унтер-офицерская вдова, которая сама себя высекла, – это не характер, это ситуация.
Запомнилась она вне контекста произведения, потому что настоящая унтер-офицерская вдова никогда себя не секла, а когда ее высекли, то она протестовала.
Робинзон – не характер, это тоже ситуация.
Запомнился не Робинзон, а робинзонада, положение человека на необитаемом острове, поэтому робинзонада могла быть тысячу раз использована.
Герои «Мертвых душ» – в основном характеры.
Хлестаков – характер недостроенный, и часто при употреблении его имени дело идет во многом не о характере, а о ситуации.
Для того чтобы достроить Хлестакова, надо было перешагнуть не только через цензурные рогатки, но надо было бы многое иначе увидать.
Чичиков – характер недостроенный.
У Гоголя Чичиков подлец, но не мертвый человек. Чичикова Гоголь хотел разрушить и построить заново. В результате вторая часть была недописана.
Анализу Чичикова в основном посвящена моя статья.
Рисунок, изображающий немую сцену после объявления жандармом о прибытии настоящего ревизора, не был сделан Гоголем.
Это рисунок художника Иванова.
В первом издании «Ревизора» в 1836 году комедия кончалась словами: «Все издают звуки изумления и остаются с открытыми ртами и вытянутыми лицами. Немая сцена. Занавес опускается». В этой ремарке больше описания мимики, чем изображения движения. В новом описании немой сцены – 22 строки. Оно разбито на два отрывка: сперва напечатано «Произнесенные слова поражают как громом всех. Звук изумления единодушно излетает из дамских уст; вся группа, вдруг переменивши положение, остается в окаменении». После идет заглавие «Немая сцена» и дается описание поз.
Сохранился автограф, дающий «сценарий» немой сцены. Вероятно, между первым вариантом конца и вторым мимическим концом прошла постановка.
Немая сцена заканчивает жизнь города. Ревизор сперва явился призраком, потом говорит через вестника.
Хлестакова сыграть очень трудно. Сценическая традиция больше знает удач с образом городничего. Обычно его выдвигали на первое место. В приложенном к первому изданию списку действующих лиц указаны актеры. Хлестакова играл г-н Дюр, имя которого находится в списке на десятом месте, после Бобчинского и Добчинского.
За всеми героями есть точная характеристика.
Хлестаков кажется призраком, так и уходит он из пьесы при общем изумлении. Городничий говорит, что в Хлестакове «ни на полмизинца не было похожего» на ревизора.
В сценической традиции изображения Хлестакова, в знаменитой сцене хвастовства, опьяневший Хлестаков после слов «Меня сам Государственный совет боится… Я такой!.. Я сам себя знаю, сам, я везде…» Хлестаков делает знак, что на голове у него корона.
Так иногда изображали Хлестакова на провинциальной сцене.
Белинский говорил о том, что еще мгновенье – и Хлестаков стал бы самозванцем.
У Гоголя как будто не могло быть таких намерений, но черты, позволяющие отождествить Хлестакова с Николаем, который был «везде, везде», который «сам себя знал, сам», – есть.
В разговоре с Лукой Лукичом Хлестаков говорит: «Оробели? А в моих глазах точно есть что-то такое, что внушает робость. По крайней мере, я знаю, что ни одна женщина не может их выдержать».
Это говорили про Николая Первого. У него был знаменитый взгляд, который одни определяли как оловянный, другие как «величественный»; о невыносимости взгляда Николая писали много раз, между прочим и Добролюбов в своем дневнике. Вот эта запись от 27 января 1856 года: «Встретив внезапно царя и подвергшись влиянию его неподвижного взгляда, молодой человек до того перепугался, что не мог двинуться с места и даже вымолвить слово. Царь, довольный эффектом, отпустил его, не сотворив никакого зла; но потрясение было так сильно, что молодой человек впал после этого в продолжительную болезнь».
Гоголь не хотел, вероятно, делать из Хлестакова Николая. Но сила его изображения была такая, что некоторые черты «самого главного», самого страшного человека эпохи вошли или легли отблеском на Хлестакова.
За кого же принимал Хлестакова городничий?
Городничий – человек, постаревший на службе. Начал он с низших чинов. Все люди вокруг него – старые приказные.
Хлестаков тоже чиновник, но другой формации. Вернее, он имитирует другую формацию.
Кто же такой Хлестаков и за кого его принял городничий?
Новое чиновничество, бывшие лицеисты, «архивные юноши», имея чины, не носили мундиров. Они, так же как молодые помпадуры, в которых выродилось скоро это самоуверенное племя, были люди фрачные, и фрачные принципиально.