Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Такой изменой в литературе является смена литературных школ.

Общеизвестен факт, что величайшие творения литературы (говорю сейчас только о прозе) не укладываются в рамки определенного жанра. Трудно определить, что такое «Мертвые души», трудно отнести это произведение к определенному жанру. «Война и мир» Льва Толстого, «Тристрам Шенди» Стерна, с почти полным отсутствием обрамляющей новеллы, могут быть названы романом только за то, что они нарушают именно законы романа. Сама чистота жанра, например жанра «ложно-классической трагедии», понятна только как противопоставление жанра не всегда нашедшему себя канону. Но канон романа как жанра – быть может, чаще, чем всякий другой, – способен перепародироваться и переиначиваться.

Я разрешаю себе, следуя канону романа XVIII века, отступление.

Кстати об отступлениях. У Фильдинга в «Жозефе Андрюсе» есть глава, вставленная после описания драки. Глава эта содержит описание разговора писателя с актером и носит следующее название: «Вставленная исключительно для того, чтобы задержать действие».

Отступления вообще играют три роли. Первая их роль состоит в том, что они позволяют вводить в роман новый материал. Так, речи Дон Кихота позволили ввести Сервантесу в роман различный критический, философский и тому подобный материалы. Гораздо более значения имеет вторая роль отступлений – это задержание действия, торможение его. Прием этот широко использован Стерном, о чем я и писал в своей нигде не напечатанной работе. Сущность приема состоит у Стерна в том, что один сюжетный мотив развертывается то экспозицией действующих лиц, то введением нового материала, вроде рассуждений, то, наконец, внесением новой темы (у Стерна, например, внесен таким образом рассказ в «Тристраме Шенди» о тетке героя и об ее кучере).

Играя с нетерпением читателя, автор все время напоминает ему об оставленном герое, но не возвращается к нему после отступления, и само напоминание служит только для подновления ожидания.

В романе с параллельными интригами типа «Несчастных» Виктора Гюго или романов Достоевского в качестве материала для отступления использовано перебивание одного действия другим.

Третья роль отступления состоит в том, что они служат для создания контраста. Фильдинг пишет об этом так (Книга пятая, «Том Джонс», том I):

Для этого мы необходимо должны указать на новую жилу познания, которая, если и была известна прежде, то по крайней мере не разработана, сколько нам известно, ни одним из древних или новых писателей. Эта жила – закон контраста. Она проходит по всему в мире, и конечно немало способствовала пробуждению в нас идеи красоты, как естественной, так и искусственной, ибо что лучше противоположности может уяснить красоту или превосходство вещи. Так, например, ужасы ночи и зимы делают для нас очевидными красоту дня и лета, и человек, видевший только день и лето, имел бы очень несовершенное понятие о их прелести…

Я думаю, что приведенная цитата достаточно выясняет третью роль, исполняемую отступлениями: создание контрастов.

Гейне, собирая свою книгу, тщательно подбирал главы, изменяя их порядок, для создания такой контрастности.

II

Возвращаюсь к Розанову.

Три разбираемые его книги представляют жанр совершенно новый, измену чрезвычайную. В эти книги вошли целые литературные публицистические статьи, разбитые и перебивающие друг друга, биография Розанова, сцены из его жизни, фотографические карточки и т. д.

Эти книги – не нечто совсем бесформенное, так как мы видим в них какое-то постоянство приема их сложения.

Для меня эти книги являются новым жанром, более всего подобным роману пародийного типа, с слабо выраженной обрамляющей новеллой (главным сюжетом) и без комической окраски.

Мне, может быть, скажут: «А нам какое дело до этого?» Я тоже мог бы ответить: «А мне какое дело до вас?» – но я посмирнел с годами (мне минуло двадцать восемь лет 12 января) – и я объяснюсь.

Книга Розанова была героической попыткой уйти из литературы, «оказаться без слов, без формы» – и книга вышла прекрасной, потому что создала новую литературу, новую форму.

Розанов ввел в литературу новые кухонные темы. Семейные темы вводились раньше: Шарлотта в «Вертере», режущая хлеб, для своего времени была явлением революционным, как и имя Татьяны в пушкинском романе, – но семейности, ватного одеяла, кухни и ее запаха (вне сатирической оценки) в литературе не было.

Розанов ввел эти темы или без оговорок, как, например, в целом ряде отрывков:

Моя кухонная приходно-расходная книжка стоит писем Тургенева к Виардо. Это – другое, но это такая же ось мира и, в сущности говоря, такая же поэзия.

Сколько усилий! бережливости! страха не переступить «черты»! и удовлетворения, когда к первому числу сошлись концы с концами («Оп. лист.», стр. 182).

Или в другом месте:

Люблю чай, люблю положить заплаточку на папиросу (где прорвалась). Люблю жену свою, свой сад (на даче) («Оп. лист.», стр. 365).

Или с мотивировкой сладким воспоминанием:

Окурочки-то все-таки отряхиваю. Не всегда, но если с ½ папиросы не докурено. Даже и меньше. «Надо утилизировать» (вторично употребить остатки табаку). А вырабатываю 12 000 в год и, конечно, не нуждаюсь в этом. Отчего? Старая неопрятность рук (детство), и даже, пожалуй, по старой памяти ребяческих лет. Отчего я так люблю свое детство? Свое умученное и опозоренное детство («Оп. лист.», кор. 2, стр. 106).

Среди вещей, созданных заново, создался и новый образ поэта:

С выпученными глазами и облизывающийся – вот я. Некрасиво? Что делать.

Или еще:

Во мне ужасно много гниды, копошащейся около корней волос. Невидимое и отвратительное. Отчасти отсюда и глубина моя («Оп. лист.», стр. 446).

Или еще:

Это золотые рыбки, играющие на солнце, но помещенные в аквариуме, наполненном навозной жижицей. И не задыхаюсь. Неправдоподобно. И однако – так («Уед.», стр. 181).

Конечно, гнида, копошащаяся у корней волос, – это не все, что хочет сказать Розанов о себе, – но это материал для стройки.

Розанов ввел новые темы. Почему он их ввел? Не потому, что он был человек особенный, хотя он был человек гениальный, то есть особенный; законы диалектического самосоздавания новых форм и привлечения новых материалов оставили при смерти форм пустоту. Душа художника искала новых тем.

Розанов нашел тему. Целый разряд тем, тем обыденщины и семьи.

Вещи устраивают периодические восстания. В Лескове восстал «великий, могучий, правдивый» и всякий другой русский язык, отреченный, вычурный, язык мещанина и приживальщика. Восстание Розанова было восстанием более широким, вещи, окружавшие его, потребовали ореола. Розанов дал им ореол и прославление.

Конечно, не бывало еще примера, – пишет дальше Розанов, – и повторение его немыслимо в мироздании, чтобы в тот самый миг, как слезы текут и душа разрывается, я почувствовал неошибающимся ухом слушателя, что они текут литературно, музыкально, «хоть записывай», и ведь только потому я записывал («Уединенное», – девочка на вокзале, вентилятор).

Привожу оба места, упомянутые Розановым в скобках:

Не додашь чего – и в душе тоска. Даже если не додашь подарок. (Девочке на вокзале, Киев, которой хотел подарить карандаш-вставочку, но промедлил, и она с бабушкой ушла.) А девочка та вернулась, и я подарил ей карандаш, никогда не видела, и едва мог объяснить, что за «чудо». Как хорошо ей и мне («Уед.», стр. 211).

«Томительно, но не грубо свистит вентилятор в коридорчике: я заплакал почти» – «Да, чтобы слушать его, я хочу жить, а главное – друг должен жить. Потом мысль: неужели он (друг) на том свете не услышит вентилятора». И жажда бессмертия так схватила меня за волосы, что я чуть не просел на пол («Уед.», стр. 265).

19
{"b":"966918","o":1}