Крид свернул пробку и сделал глоток прямо из горлышка. Мощный глоток, от которого у обычного человека перехватило бы дыхание. Но кадык бессмертного лишь ритмично дернулся.
— Но я не верю в сказки, хирург. И вы не верите. Мы с вами знаем физиологию. Мы знаем, что души не блуждают в эфире, ожидая нового воплощения. Душа — это всего лишь сложная, уникальная последовательность электрических импульсов в синапсах. Это архитектура нейронных связей. Это химия.
Куратор опустил бутылку на стол, его водянистые глаза смотрели сквозь врача, устремляясь в бесконечный, спиральный лабиринт молекул ДНК, который он изучал тысячелетиями.
— Однако генетическая память — это тот фундамент, который не способна стереть даже самая идеальная энтропия, — продолжил Виктор, и в его голосе зазвучала фанатичная, пугающая убежденность безумца. — Геном — это жесткий диск Природы. И иногда, в слепой лотерее нуклеотидов, этот диск выдает один и тот же шедевр. Я видел ее каждую эпоху, доктор. Ту самую Елену. Тот же самый генетический паттерн. Те же самые коньячные глаза. Та же самая хрупкая, фарфоровая красота ключиц, не защищенная ни титановыми пластинами, ни мутировавшим ретровирусом.
Слушая эту монотонную, страшную исповедь, Алфонсо почувствовал, как по его позвоночнику скользнул холодный, липкий озноб. Его гениальный, аналитический мозг врача мгновенно начал выстраивать психиатрический анамнез сидящего перед ним существа.
Мания величия, помноженная на тысячелетний посттравматический синдром. Шизофреническая фиксация на утраченном объекте. Куратор Двадцать восьмого отдела, бог этого подземного мира, был абсолютно, тотально, безнадежно безумен. Груз бессмертия раздавил его психику, заставив мозг искать черты давно погибшей женщины в случайных генетических совпадениях на протяжении веков.
— Я видел ее в Риме, еще задолго до того, как этот мир услышал имя плотника из Назарета, — слова Крида падали в тишину, словно камни на дно пересохшего колодца. — Она была дочерью сенатора. Я пытался увезти ее, спасти от интриг Палатинского холма. Но мой статус, моя близость к императору сделали ее мишенью. Она выпила яд, предназначавшийся мне. Я видел ее в Париже, когда революция захлебывалась собственной кровью. Я вытаскивал ее из толпы, но мой плащ привлек внимание якобинцев. Ее голова скатилась в корзину гильотины, пока мою плоть рвали на куски штыками. Я видел ее в лагерной пыли Колымы, когда Система этого государства только начинала вырезать свою архитектуру подчинения. Я нашел ее в бараке. Но мой приказ о переводе опоздал на сутки — туберкулез оказался быстрее бюрократии.
Виктор снова приложился к бутылке. Ром исчезал в нем бесследно, не принося опьянения, лишь слегка смазывая невыносимую резкость воспоминаний.
— Она меняется, Ал. Каждую эпоху у нее новое тело, новое имя, другая судьба. Но генетический код остается нетронутым. Я узнаю ее всегда. Из тысячи. Из миллиона. Я узнаю ее по тому, как она дышит во сне. По тому, как она смеется, запрокидывая голову. По тому, как она смотрит на меня — с тем же самым смесью ужаса и бесконечной нежности.
Бессмертный куратор, чья плоть была способна выплевывать вольфрамовые пули и заращивать пробитые легкие за сорок секунд, играл судьбами целых государств с позиций абсолютной неуязвимости. Но он был жалок и абсолютно бессилен перед этим генетическим призраком.
— И я не могу быть с ней рядом. Никогда. Это — мое истинное проклятие. Это абсолютная, математическая изоляция, — Крид сжал бутылку с такой силой, что толстое стекло жалобно скрипнуло. — В квантовой физике есть эффект наблюдателя. Как только ты пытаешься измерить состояние частицы, ты меняешь ее суть. Со мной происходит то же самое. Моя гравитация слишком разрушительна для ее хрупкости. Как только я приближаюсь к ней, как только я пытаюсь договориться с дьяволом о ее безопасности — Система уничтожает ее. Мое присутствие становится для нее ядом. Она постоянно умирает, Ал! Гибнет в пламени моих войн. Задыхается от моих вирусов. Взрывается в моих поездах…
Слова повисли в воздухе. Змиенко замер. Сердце хирурга, до этого момента бившееся в ровном, мертвом ритме, внезапно пропустило удар.
Взрывается в поездах.
Кровавая баня в августе. Семь вагонов, ушедших под откос. Триста разорванных на куски, искалеченных жизней. Люди в серых плащах, забирающие тела из реанимации.
— Четвертый вагон, — прошептал Алфонсо. Голос хирурга сорвался, превратившись в сиплый шелест. — Один-единственный пассажир…
Крид медленно перевел на него свои мертвые, выцветшие глаза. В них больше не было секретов. Только зияющая, пульсирующая пустота.
— Да, хирург. Тот самый генетический паттерн. Девушка, возвращавшаяся с Балтики, — слова бессмертного звучали как стук земли о крышку гроба. — Я вычислил ее. Я нашел ее снова. Но я знал, что не могу просто подойти к ней. Мой мир — это яд. Я решил вырвать ее из системы незаметно. Пустить под откос состав скорого поезда «Ленинград — Рига». Рассчитать взрыв так, чтобы четвертый вагон просто сошел с рельсов. Чтобы в суматохе массовой катастрофы мои люди тихо и бесследно изъяли ее тело под предлогом государственной безопасности, и я мог бы спрятать ее здесь. В идеальном, стерильном бункере. Защитить от энтропии.
Виктор судорожно вздохнул. Его плечи опустились.
— Но мои инженеры ошиблись в расчетах тротилового эквивалента. Или ветер изменил направление взрывной волны. Вагон не просто сошел с рельсов. Его разорвало в клочья. Когда мои люди привезли мне тела… я снова держал на руках переломанную куклу. Осколок вагонной обшивки перебил ей позвоночник. Я убил ее. Снова. Пытаясь спасти, я разорвал ее на куски.
В кабинете повисла звенящая, мертвая тишина. Был слышен только монотонный писк аппаратуры жизнеобеспечения на минус шестом ярусе, пробивающийся сквозь вентиляционные шахты.
Ал Змиенко, сломанный окончательно, сидел за столом, глядя на бессмертного бога бункера. Иллюзия всемогущества рухнула. Крид не был гениальным, холодным стратегом, пускающим поезда под откос ради великих геополитических целей. Он был обезумевшим от горя, спятившим от тысячелетнего одиночества животным, которое, пытаясь защитить бабочку, раздавило ее вместе с тридцатью сотнями случайных людей.
Врач ненавидел его за этот теракт. Он ненавидел его за то, что провел четырнадцать часов в крови по локоть, сшивая разорванное мясо невинных жертв.
Но сейчас, глядя на эту раздавленную, бессмертную оболочку, хирург не чувствовал ни гнева, ни жажды мщения. В его груди, в той самой вымороженной пустоте, оставшейся после прощальной записки Софии, расцветало странное, пронзительное, почти патологическое сочувствие.
Алфонсо понял его. Он понял эту безумную, разрушительную математику. Разве сам врач не пожертвовал своей человечностью, не превратился в бездушную машину, разве не согласился резать химер в подземелье — и всё это только ради того, чтобы спасти свою Софию? Он тоже пытался спрятать любимую женщину от мира. И его попытка тоже увенчалась крахом — София сбежала, не выдержав его ледяной брони.
Они были отражениями друг друга в кривом, окровавленном зеркале. Два палача, чья любовь оказалась более токсичной и смертоносной, чем любая ненависть.
Змий больше не считал куратора богом. Он считал его неизлечимо больным пациентом. Пациентом, чья болезнь — вечность — причиняла невыносимые страдания не только ему самому, но и всему окружающему миру.
Алфонсо промолчал. Он не стал бросать обвинений, не стал читать мораль о тристах погибших. Мораль была мертва. Хирург просто смотрел на Виктора и понимал, что этот человек должен умереть. Не из мести. А из милосердия. Бесконечный цикл его безумия должен быть прерван, иначе он пустит под откос всю планету в попытке поймать очередной генетический призрак.
Врач принял диагноз. Теперь оставалось лишь выписать рецепт.
Исповедь была окончена. В ней не осталось ни пафоса всемогущества, ни жалких попыток оправдаться. Слова, выжегшие остатки кислорода в кабинете, осыпались на паркет тяжелым, радиоактивным пеплом. Иллюзии рухнули, обнажив истинный, чудовищный каркас этой подземной империи: она была выстроена не ради контроля над миром, а ради одной-единственной, бесконечно повторяющейся и вечно ускользающей тени.