Закончив сложнейшую операцию, Альфонсо отбросил скальпель в металлический лоток. Инструмент лязгнул с сухим, мертвым звуком, эхом разнесшимся по лаборатории. Змиенко не посмотрел на куратора. Он просто отвернулся от стола, застыв в ожидании следующей вводной. Механика пустоты работала безотказно.
Квартира на четвертом этаже пахла тушеным мясом, розмарином и горячей пылью от только что включенных чугунных батарей. София стояла у кухонного стола, механически перебирая пальцами край льняной скатерти. На плите тихо, уютно булькал соус, но этот домашний, теплый звук разбивался вдребезги о звенящую, тяжелую тишину, заполнившую комнаты.
В замке сухо щелкнул ключ.
Девушка вздрогнула, инстинктивно подавшись вперед, в коридор.
Альфонсо переступил порог. Он аккуратно, движением, выверенным до миллиметра, снял влажное от осенней измороси драповое пальто и повесил его на крючок. Поправил воротник. Поставил ботинки строго параллельно друг другу.
— Добрый вечер, Софья, — его бархатный баритон прозвучал идеально ровно. Ни усталости, ни раздражения, ни радости. Просто акустическая волна, сотрясающая воздух.
Он не подошел к ней. Не притянул к себе, утыкаясь носом в макушку, как делал это раньше, чтобы вдохнуть запах ее волос после смены. Змиенко просто направился в ванную, чтобы смыть с рук уличную грязь.
София почувствовала, как горло стягивает жесткий, болезненный спазм. Она пошла за ним, остановившись в дверном проеме. Вода с шумом хлестала из крана. Алфонсо методично, с пугающей хирургической тщательностью намыливал каждый палец, глядя прямо перед собой в кафельную стену.
— Ал… — голос девушки дрогнул, сорвавшись на сиплый полушепот. — Ужин готов. Ты сегодня снова задержался. В больнице был тяжелый случай?
Хирург закрыл воду. Взял сухое полотенце.
— Обычная рутина. Три плановые резекции, две грыжи. Ничего экстраординарного, — он промокнул руки и повернулся к ней. Взгляд его фиалковых глаз скользнул по лицу Софии, но не задержался на нем, словно она была лишь частью интерьера. Прозрачной преградой на пути в кухню.
— Почему ты врешь мне? — слова вырвались у нее сами, резкие, отчаянные, пропитанные накопившейся за эти недели горечью.
Змиенко остановился. Его лицо оставалось совершенно непроницаемым. Ни один мускул на скулах не дрогнул, зрачки не расширились.
— Я не лгу, Софья. Мои хирургические отчеты задокументированы, — ответил он с той убийственной, стерильной вежливостью, с которой психиатр разговаривает с буйным пациентом.
Она шагнула к нему, вплотную, почти ударившись грудью о его твердый, затянутый в темную ткань пиджака торс. Тонкие, дрожащие руки Софии легли на его лацканы. Под тканью билось сильное, ровное сердце, но от самого мужчины веяло таким могильным, абсолютным холодом, что девушке захотелось отдернуть ладони.
— Ал, пожалуйста… — она заглянула в его глаза, пытаясь найти там хоть проблеск того человека, который смеялся с ней под летним ливнем всего пару месяцев назад. — Посмотри на меня. По-настоящему посмотри! Что они с тобой сделали? Ты приходишь сюда каждый вечер, ты ешь, ты спишь рядом со мной, но тебя здесь нет! Ты умер, Ал. Ты приносишь в этот дом пустоту, от которой мне нечем дышать.
Она ждала чего угодно. Гнева. Слез. Того самого затравленного, волчьего оскала, который пугал ее зимой, но который хотя бы доказывал, что он живой и ему больно.
Вместо этого Альфонсо медленно, мягко, но с непреодолимой физической силой оторвал ее руки от своей груди. Его пальцы были сухими и холодными.
— У тебя тахикардия, Соня, — констатировал хирург, сканируя ее покрасневшее лицо, расширенные зрачки и прерывистое дыхание. — И тремор рук. Выработка кортизола повышена. Тебе нужно принять легкое седативное и лечь спать. Избыточная эмоциональность деструктивно влияет на нервную систему.
София отшатнулась, словно он ударил ее наотмашь.
Она смотрела на блестящего, гениального врача, и до нее с пугающей, кристальной ясностью дошло: ледяная стена, которую он воздвиг, не была защитным механизмом. Стены защищают то, что внутри. А внутри Альфонсо Змиенко больше ничего не было. Ни страха, ни любви, ни надежды. Осталась лишь безупречная, безотказная биомеханика, способная резать плоть и поддерживать иллюзию социального взаимодействия.
Виктор Крид оказался прав. Энтропия сожрала его. И теперь эта черная, липкая пустота расползалась по их квартире, заражая всё вокруг, превращая запах розмарина в запах формалина, а любовь — в бессмысленный набор химических реакций.
— Я не хочу седативное, — тихо, мертво произнесла София, опуская руки. Слезы, еще секунду назад обжигавшие веки, высохли, оставив после себя режущее чувство песка в глазах. — Я хочу, чтобы ты просто… был живым. Но ты, кажется, разучился.
— Идем ужинать, — всё так же ровно, игнорируя ее слова, как игнорируют фоновый шум приборов в операционной, предложил Альфонсо. Он развернулся и прошел на кухню, сел за стол и аккуратно положил на колени тканевую салфетку.
Девушка осталась стоять в коридоре. Она слушала, как методично и ритмично позвякивает вилка о фаянсовую тарелку. И в этот момент, под этот сухой, мертвый звук, София поняла, что больше не может находиться с ним в одной комнате, не рискуя замерзнуть насмерть.
Дом дяди Яши встретил Альфонсо запахом раскаленной кирпичной кладки, тлеющей сосновой смолы и мерным, тяжелым тиканьем ходиков. За окном хлестал мелкий, колючий ноябрьский дождь, превращая грунтовку в непролазное месиво, но внутри бревенчатой избы всегда сохранялась первобытная, теплая надежность.
Входная дверь скрипнула. Ал шагнул через порог.
Никаких лишних движений. Он методично, двумя выверенными ударами сбил грязь с ботинок о железную скобу, снял намокшее драповое пальто. Мышцы работали с пугающей экономностью идеальных шарниров.
Вместо привычного густого лая дом наполняла звенящая тишина. В самом темном углу горницы, за поленницей, огромный Бранко Бровкович вжался в стену. Пес дрожал так, что половицы мелко вибрировали. Шерсть на загривке встала жесткой щеткой, влажные брыли подрагивали, обнажая клыки, но из глотки вырывался лишь жалкий, тонкий, задыхающийся писк. Животное сходило с ума от хтонического ужаса. Собака чувствовала не запах карболки — она чуяла абсолютный, вымороженный вакуум. Смерть, которая почему-то продолжает ходить и дышать.
Яков Сергеевич сидел за грубым дощатым столом. Перед ним стояла початая бутылка мутного первача и два граненых стакана. Пальцы старика, сжимавшие стекло, побелели. Взгляд охотника, привыкший читать следы на снегу, сейчас читал страшную, непоправимую летопись крушения на лице вошедшего человека.
Альфонсо прошел к столу и сел напротив. Спина идеально прямая. Лицо — застывшая алебастровая маска. Фиалковые глаза смотрели на старика не мигая, зрачки никак не реагировали на неровный, пляшущий свет керосиновой лампы.
— Бранко… — старик сглотнул, голос его треснул, прозвучав сипло и надломленно. — Собаку трясет, Ал. Он к медвежьей берлоге первым шел, а от тебя… под лавку жмется.
— Высокая концентрация хлорамина и формальдегида на моих кожных покровах, — ровно, на одной академической ноте произнес хирург. — Обонятельный аппарат животного перегружен. Адаптация нейронов займет около двенадцати часов. Физиологическая норма.
Таежник тяжело, со свистом выдохнул. Он молча пододвинул племяннику стакан и плеснул в него густой, маслянистой жидкости, пахнущей сивухой и зверобоем.
Ал взял стекло. Безупречная моторика. Он влил в себя обжигающий спирт одним глотком. Кадык дернулся. И всё. Ни румянца на бледных скулах, ни рефлекторной одышки, ни слез в глазах. Желудок принял токсичный алкоголь так же равнодушно, как фаянсовая раковина принимает грязную воду. Мертвая плоть не чувствует ожогов.
Яков Сергеевич ударил узловатым кулаком по столу. Бутылка жалобно звякнула о дерево.
— Да при чем тут хлорамин⁈ — рыкнул старик, и в этом рыке прорвалась неприкрытая, глухая боль. — Ты на себя посмотри! Я же видел тебя на реке… Ты тогда вожаком был. Злым, битым, но живым! Я думал, ты зубы точишь, чтобы капкан перегрызть. А ты… — дядя Яша осекся, судорожно втягивая воздух побледневшими губами. — Ты этот капкан сожрал, Альфонсо. Ты позволил ему прямо в кости твои врасти. Сидишь передо мной… глаза стеклянные. Ты кому душу сдал, племяш? Зачем?