Она принимала меня. Целиком. Вместе с моей невидимой войной.
— О чем думаешь? — спросила она, заметив, что я замолчал.
— Что победа ничего не стоит, если ее не с кем разделить.
Лена улыбнулась. Мягко, понимающе. Она накрыла мою руку своей ладонью.
— Теперь есть с кем.
Ритм сменился. Ударник отбил вступление, и зазвучал медляк. Вечный хит «Синей птицы» — «Там, где клен шумит…»
— Потанцуем? — я встал и протянул ей руку.
Мы вышли в круг света. Я обнял ее за талию, она положила руки мне на плечи. Мы двигались медленно, в такт тягучей мелодии. Вокруг нас кружились пары, звенели бокалы, смеялись люди. Мир, который мы удержали на краю, жил своей сытой, спокойной жизнью.
Я прижимал к себе Лену и чувствовал, как внутри меня окончательно тает холодный лед одиночества.
— Ты останешься? — прошептала она, почти касаясь губами моего уха.
— Я никуда не уеду, — ответил я. — Пока реактор не запустят — я здесь. А потом…
Я чуть отстранился и посмотрел ей в глаза.
— А потом я заберу тебя. Куда скажешь. Хоть в Москву, хоть на край света.
— Мне не надо на край света, — ответила она серьезно. — Мне надо там, где ты.
Песня закончилась, но мы продолжали стоять, обнявшись, посреди зала. Я — Виктор Ланцев, Череп, человек с чужим прошлым. И Лена — мой якорь, мой смысл, мое настоящее.
Я знал, что впереди еще много битв. Американцы не успокоятся. Отец будет строить свой реактор. История будет пытаться свернуть в старую, гибельную колею. Но теперь я был не один. А значит, мы прорвемся.
Глава 17
«Чужие письма»
В лаборатории стояла тишина, нарушаемая лишь гудением вентиляции и тихим скрипом пера. Громов был на месте. Он всегда был на месте. Казалось, он и спал здесь, положив голову на кипу перфокарт.
Я вошел бесшумно. Привычка. Отец сидел за столом в дальнем углу, сгорбившись под светом настольной лампы. Он что-то быстро писал на листке, вырванном из школьной тетради.
Услышав мои шаги, он вздрогнул. Резко, суетливо накрыл листок ладонью. Оглянулся с испугом, словно школьник, пойманный за курением.
— Виктор? — он поправил очки, пытаясь вернуть самообладание. — Вы… вы напугали меня.
Я подошел ближе.
— Что прячете, Александр Николаевич? Очередная гениальная формула, которой нет в отчетах?
Громов вздохнул. Он убрал руку. На столе лежали не чертежи. Не схемы контуров охлаждения. Не расчеты критической массы. Там лежал конверт. Обычный, почтовый, с маркой за четыре копейки.
И сложенный вчетверо тетрадный лист.
— Это не работа, — тихо сказал он. — Это личное.
Скользнул взглядом по строчкам, которые он не успел спрятать.
«…моей любимой жене и сыну Максиму…»
Меня словно ударили под дых. Я стоял и смотрел на седую макушку человека, который был моим отцом. И вдруг, впервые за все эти годы, пелена спала с моих глаз. Всю жизнь, в том, другом будущем, я искал тех, кто «украл» у меня отца. Я винил обстоятельства. Но сейчас я смотрел на него и понимал страшную, простую истину. Потерял отца не потому, что его спрятали или убили, а потому, что он был фанатиком. Человек науки был полностью поглощен наукой. Наука выжгла в нем все остальное.
Пусть он даже приходил бы домой, он все равно был бы в своих формулах. Он сидел бы за ужином, но мыслями был бы в активной зоне реактора. Он гулял бы со мной в парке, но видел бы не птиц, а траектории нейтронов. Детская обида, которую я тащил в себе через десятилетия, вдруг рассыпалась в прах. Я перестал винить его в исчезновении и корить за страдания, которые он нам с матерью принес. Начал понимать его как мужчина. Как профессионал.
У каждого свой фронт. У меня — война с террором и шпионами. У него — война за энергию, за будущее человечества. Мы оба солдаты, которые жертвовали всем ради долга. Мы одной крови.
— Я думал, это секреты, — сказал я, кивнув на письмо.
Громов горько усмехнулся.
— Секреты… Знаете, Виктор, какая ирония?
Он взял конверт в руки, бережно, словно хрустальный.
— Я отдавал Толику… Толмачеву… свои разработки. Чертежи, которые стоят миллиарды. Которые вершат судьбы государств. Я отдавал их предателю, даже не задумываясь.
Он посмотрел на письмо.
— А вот это… Это я хранил как зеницу ока. Это было моей главной тайной.
Это было показательно. Вот что для него было действительно ценно. Не реактор. Не Нобелевская премия. А эти несколько слов на тетрадном листке.
Громов вложил письмо в конверт. Провел языком по клейкой полоске. Старательно, с нажимом заклеил клапан. Потом еще раз провел пальцем, проверяя его. Он верил в надежность советских конвертов. Наивный, гениальный ученый. Он думал, что слюна и бумага защитят его душу от посторонних глаз.
Он поднял на меня глаза. В них было столько мольбы и доверия, что мне стало не по себе.
Он верил и в КГБ.
— Виктор… Я могу вас попросить?
Он протянул мне конверт.
— Отдайте это товарищу Серову. Лично. Попросите его… передать это моей семье.
Я взял письмо. На бумаге размашистым почерком отца было выведено: «Громовой Елене и Максиму».
У меня сжалось сердце. Я держал в руках весточку самому себе. Прямо сейчас, в этом времени, где-то в Свердловске спит Максимка, который ждет папу. И вот, папа написал ему.
У меня было право открыть этот конверт. Моральное право. Ведь это «мое» письмо. Я мог прочитать те слова, которых мне так не хватало в детстве. Слова любви, оправдания, прощания.
Я стоял на развилке.
Вскрыть? Узнать?
Или оставить всё как есть?
Посмотрел на отца. Он уже снова потянулся к логарифмической линейке. Он сделал свое дело — исповедался бумаге и передал груз другому.
«Нет, — решил я. — Нельзя».
Череп принял решение отдать письмо Серову. Это было единственно верное решение. Юрий Петрович знает, как лучше для безопасности страны и семьи. Этому человеку можно доверять столь важные решения.
Если он решит сжечь это письмо — значит, так надо. Если решит передать через десять лет — значит, так надо.
— Я передам, Александр Николаевич, — твердо сказал я, убирая конверт во внутренний карман, поближе к сердцу. — Серов получит его сегодня же.
— Спасибо, — Громов улыбнулся — светло, по-детски. — Теперь мне спокойнее. Теперь можно работать.
— Удачи, отец, — тихо сказал я.
Громов не услышал последнего слова. Или услышал, но принял за фигуру речи. Он уже склонился над столом, погружаясь в свой мир формул и реакций.
Вышел из лаборатории. В коридоре было пусто. Я прижался спиной к холодной стене и закрыл глаза.
Я простил его. Я понял его. И я отпустил его.
Теперь я мог жить своей жизнью. Пусть Серов сам решит, что с ними делать. А мое дело — охранять этот чертов реактор, чтобы у маленького Максима Громова было будущее. Пусть без отца, зато с теплом и светом в домах великой страны.
Я шел по длинному коридору отдела КГБ, чувствуя, как во внутреннем кармане жжет письмо отца. Оно казалось тяжелее пистолета. Навстречу, из своего кабинета, вышел Серов. Вид у него был уставший, галстук ослаблен, но глаза блестели усталым, но хищным торжеством, который бывает у людей, только что перевернувших мир.
Он увидел меня, улыбнулся и, подойдя вплотную, тяжело хлопнул по плечу.
— Ну что, герой? — сказал он.
Меня передернуло от этого слова.
— Какой я герой, Юрий Петрович? — я мотнул головой, доставая сигареты. — Бросьте.
— А кто же ты? — Серов прищурился.
— Я? — я чиркнул зажигалкой, глядя на пламя. — Я помощник. Стажер. Опер.
Внутри меня поднялась глухая, злая тоска. Череп — тот, прежний, из будущего — презрительно кривил губы. «Раньше ты был воином, — шептал он мне. — Ты врывался к террористам без шлема. Ты вышибал двери, ты чувствовал отдачу автомата, ты вытаскивал заложников на своем горбу. Ты реально влиял на ход работы. А здесь? Ходил в костюмчике, перебирал бумажки, пил коньяк и просто не мешался под ногами у взрослых дядей».