— Гриша…. — Диля, тяжело вздохнув, прикрывает глаза и, помявшись, все же просто позволяет этой минутной близости случиться.
Да, вынужденно, но, если честно, ей самой нужна передышка.
Горячее, свистящее дыхание Гриши рассыпается мурашками по коже и оказывает на взвинченные нервы, удивительно, но седативный эффект, как и очертания родной до дрожи фигуры, накрывшей ее уставшее, истосковавшееся по этому внушительному присутствию тело. Оказывается, она скучала.
Теперь, когда все, что нарывало внутри, вырвалось наружу, и злость с обидой не отравляет каждую клетку, Диля чувствует это очень отчетливо.
Это не прощение и не обещание чего-то, просто штиль и банальное принятие того факта, что скучать и нуждаться в человеке, с которым прожил столько лет и которого до сих пор любишь — нормально.
— Ну, все, давай, — берет она себя в руки и хлопает по сильному плечу, — тебе нужен постельный режим.
— Ты мне нужна, — продолжает Гриша упорствовать и сходить с ума, вот только у Дили нет больше ресурса на какую-либо драму. Выгорела вся от беспокойства и страха за него. Единственное, что хочется — спросить “Почему?”, а в остальном… что еще выяснять? То, что он сожалеет и боится потерять — очевидно, но опять же “Почему?”. Любит потому что?
Сомнительно, но видимо, и так бывает. В любом случае, сейчас выяснять это нет никакого смысла. Вот придет в себя, тогда и поговорят, наконец, спокойно, а пока...
— Гриш, — пытается она отстранить его, но он ни в какую.
— Я тебя не отпущу. Хочешь гони меня, хочешь ругай, посылай, все равно не отступлюсь! — упрямо качает он головой, глядя ей в глаза.
— Господи, Кобелев, — закатывает она свои, — прекрати, пожалуйста, этот пафос. Сколько можно? Я устала, понимаешь, Гриш, устала!
— А что мне делать? Молча, стоять и смотреть, как ты подаешь на развод?
— А ты рассчитывал на что-то другое, когда изменял мне? — огрызается Диля уже по привычке, хотя абсолютно нет никакого желания лезть в бутылку и крутить эту пластинку по десятому кругу.
Гриша застывает, лицо бледнеет еще на полтона, и кажется еще чуть-чуть, и он просто-напросто упадет в обморок, но нет, это же Кобелев — держится.
— Ни на что я не рассчитывал, Диль. Не было там ни расчета, ни ума, ни, тем более, сердца… Я просто… — он замолкает и, прикрыв глаза, вздыхает, собираясь с остатками сил, чтобы, наконец, честно, без балагурства, притворства и самоуверенности признаться. — Я просто тупорылый еблан. Знаю, что все испортил, и ты меня вряд ли простишь, но не могу опустить руки и сдаться, понимаешь? Не могу. Никогда ничего не боялся. А теперь боюсь. Боюсь, что больше не смогу тебя обнять, поцеловать, не услышу твой смех над моими дебильными шутками, не увижу улыбку, не поговорю с тобой.... Меня рвет на части, и... я не знаю, куда бежать, за что хвататься, вот и творю всякую херню. Я сожалею! Так сильно сожалею, что просто еду мозгами. Прости меня! Прости, жизнь моя…
Он опускается на колени, а Диля прикусывает задрожавшую губу и, зажмурившись, качает головой, не в силах смотреть на его покаяние. Печет в груди, разъедает, но эта боль она не злая, не обидная, а будто бы очищающая.
— Встань, пожалуйста, я тебе прошу, — шепчет сквозь слезы, — К чему это все? Думаешь, мне нужны киношные жесты и геройские выходки? Думаешь, я, как в восемнадцать, впечатлюсь, все забуду и прощу?
Из нее рвутся слезы, но она не дает им волю. Стирает упрямо, раздраженно, сама не зная, что ей вообще нужно. Ее бесит собственная неопределенность, когда не можешь ни отпустить, ни простить, ни принять, ни забыть и только и делаешь, что изводишь саму себя.
— Не думаю, Диль, просто иначе не умею, — меж тем хмыкает невесело Кобелев и поднимает виноватый взгляд. — Только вот так — нахрапом, упрямо, как баран, грубо, нагло, пошло... Если бы не ты, не твое спокойствие, мудрость давно бы пропал. Ты — моя тихая гавань, мой голос разума, мое все... Я пропаду без тебя, так и буду влипать во всякую дичь….
— Ты же понимаешь, что это манипуляция? — всхлипнув, замечает Диля. Она, наверное, никогда не устанет поражаться этому человеку. Не мытьем — так катаньем. Но в этом весь он, такого она его и полюбила.
— Да и плевать, только бы ты простила, — будто в подтверждение ее мыслей, заставляя усмехнуться, бросает Гриша со всей горячностью своей порывистой, нетерпеливой натуры и тут же добавляет, зная ее не хуже Дили. — Хотя нет… не прощай, не давай мне спуска. Мучай, наказывай, проверяй — все, что угодно, но не бросай. Знаю, что тупо, безмозгло все проебал. В самом прямом смысле этого слова, но я больше всего на свете хочу исправить эту ошибку. Очень хочу, жизнь моя. Ты и представить не можешь, как я хочу все исправить. Если бы можно было, я бы отдал все, что у меня есть, чтобы вернуться в тот вечер и… неважно. Это уже неважно. Прости меня! Прости! Я не знаю, что мне делать без тебя, я просто не умею без тебя жить. Господи, блядь, что мне еще сказать, что сделать, я не знаю, Дилар, просто не знаю!
Кобелев оседает на пол и, обхватив голову руками, начинает смеяться на грани какой-то истерики, отчего у Дили все нутро сводит болезненной судорогой.
Видеть его таким у своих ног невыносимо, но в то же время от этого совершеннейшего бессилия становиться чуточку легче, словно на воспаленную рану наложили, наконец, повязку.
Глава 51. Диля
Диля не знает, сколько времени они торчат в прихожей, застыв вот так — вывернутым наизнанку изорванным одеялом — все еще одним на двоих, но в конечном счете отступившая на фоне сильнейших переживаний болезнь берет свое, и Грише становится плохо.
Всю ночь Диля проводит у его постели, сбивая жар и успокаивая, потому что Кобелев каждые полчаса в бреду подскакивает и ищет ее. Этот совершенно бессознательный, инстинктивный страх производит на Дилю гораздо большее впечатление, чем все сказанные слова, потому что такое не сыграешь. Уж точно ни когда температура под сорок.
И Диля верит. Верит каждому по-наждачному хриплому, надрывному “Дилара, Дилечка моя”, верит одержимо выискивающим ее в приглушенном свете ночника лихорадочно-горящим глазам, а после — стоит им найти, шумному, облегченному выдоху.
Когда под утро удается, наконец, сбить температуру, и Гриша, измучившись, впадает в глубокий сон, Диля напротив взбудораженная всем произошедшим, не может сомкнуть глаз, смотрит на осунувшееся, изученное до каждой микрочерточки родное лицо и понимает, что, наверное, впервые видит Гришу настолько уязвимым, открытым. Раньше, несмотря на искренность, он все равно сохранял этот свой залихватский образ “мне все нипочем”, все равно оставалась тонкая грань, за которой никому не было ходу, а теперь — наносное смыто страхом потерять и отчаянием, и Диля впервые видит своего мужчину без прикрас, а еще то, как сильно он в ней нуждается.
Она и не подозревала, что настолько. Как и не подозревала о своей нужде в этой душевной наготе, когда нутро наружу, нараспашку.
Казалось, за годы совместной жизни уже видели все, узнали друг друга от и до, притерлись каждый уголком, каждой выбоинкой, четко-распределили роли, обязанности, отточили взаимодействие, быт. И вроде бы все так, но Диля всегда думала, что, несмотря на равенство, к которому она так стремилась, ее положение более зависимое: она в большем восхищении, больше нуждается, больше любит, менее интересная. Однако, это не вина Кобелева, напротив — он всегда давал понять, что она — особенный человек в его жизни, просто таково всеобщее заблуждение, что если энергия человека направлена больше внутрь, чем наружу, значит он какой-то скучный, робкий, слабый. Сейчас же Диля убеждалась, что это не так, она чувствовала себя скалой, которая в любом случае выстоит, а вот Гриша, подобно морю, без земной границы, мог потопить и себя, и все вокруг.
И да, ей, конечно, как всякой женщине жалко было своего дурака, и хотелось лететь, спасать его, обгоняя рассветы, но первостепенным было все же то, что осознавая вдруг по-настоящему свою значимость в этих отношениях, ей стало жизненно необходимо узнать, какими они могут стать, будучи осознанными для нее в такой степени: как будут ощущаться, в каком направлении пойдут, смогут ли в полной мере стать доверительными, равными, близкими. Пусть ее вполне устраивало то, что было раньше и делало счастливой, но ведь на пустом месте измен не бывает, если, конечно, человек не патологическая сволочь.