Он сплюнул на солому.
— Сначала отравил, а теперь лечишь. Чтобы все тебе в ноги кланялись. Чтобы обязаны были. Вот как ты, Семён, дела делаешь. По-турецки. Хитростью да ядом.
— Если бы я хотел власти, я бы дал тебе сдохнуть в собственном дерьме, — холодно сказал я. — И никто бы слова не сказал.
— Нет… — он покачал головой, и улыбка его стала совсем безумной. — Мертвый я тебе не нужен. Тебе нужно, чтобы я был унижен. Чтобы я тебе… должен был. Как тот турок. «Долг платежом красен», да?
Я встал и подошел к нему. Он вжался в солому, ожидая удара, но не отвел взгляда.
— Ты живой, Григорий, потому что я умею лечить, — сказал я тихо. — Но запомни: терпение не бесконечно. Еще раз увижу, что ты воду мутишь — выпишу из лекарни досрочно. Вперед ногами.
Я вышел из избы, чувствуя потребность вымыть руки и подышать свежим воздухом. Не от грязи и вони, а него.
* * *
Но я недооценил скорость распространения информационного вируса.
Едва оклемавшись, едва встав на ноги, Григорий начал действовать. Он не стал благодарить. О, нет. Благодарность — удел слабых. Он превратил свое спасение в оружие против меня.
Уже через пару дней, сидя у костра и хлебая мой же отвар, он шептал соседям:
— Видали? Сам порчу навел, сам и снял. Колдун он. Знает, какой травой травить, а какой поднимать. Специально морит народ, чтобы власть показать. Кто поклонится ему, кто руку его «поганую» поцелует — тому и лекарство. А кто честным казаком остался — тот мучайся.
И находились те, кто его слушал. Исхудавшие, напуганные, тёмные люди слушали этот бред и кивали. Потому что поверить в злого колдуна было проще, чем признать, что они сами виноваты в своей болезни, потому что не мыли руки.
— Он Орловского запер! — шипел Григорий, набирая силу. — Сам правит! Хочет, чтобы мы к туркам слабыми вышли. Чтобы некому было саблю держать. Он нас лечит, да не до конца. Силу мужскую отнимает своими зельями. Чтобы мы как бабы стали.
Я проходил мимо и видел эти взгляды у некоторых. Снова эти взгляды после мракобесия Гришки-дурачка. Если раньше в них было уважение к силе, то теперь появился суеверный страх. Про меня шептались, что я «фармацевт дьявола» (конечно, не такими словами, но смысл был тот же). Что я создал проблему, чтобы продать решение.
Григорий просто перевернул мою победу над эпидемией с ног на голову. Моя эффективность стала доказательством моей вины.
— Батя, — подошел ко мне во дворе Захар, гремя парой котелков на крюке. — Слыхал, чего этот упырь брешет? Говорит, ты воду заговорил. Может, всё-таки… того? Крюком по горлу? Никто и не заметит. Скажем — осложнение пошло.
Защитник мой, прямо как и Белла. Я посмотрел на Григория. Тот сидел вдалеке в кругу слушателей перед костром, жестикулировал, показывая в мою сторону пальцем. Живой. Целеустремлённый. Токсичный.
— Нет, Захар, — сказал я. — Пусть говорит. Пока он говорит, они боятся. А пока они боятся меня больше, чем турок — они будут слушаться. Пусть думают, что я колдун. Главное, чтобы к приходу янычар они стояли на ногах и могли держать оружие. А с репутацией… с репутацией разберемся потом. Если выживем.
Я повернулся и пошел к котлам. Помешивать «волшебное зелье». У меня была работа. И, в отличие от Григория, я планировал выполнить её до конца. Даже если спасать придется тех, кто мечтает сжечь меня на костре.
* * *
Я решил сделать дополнительный поздний обход — такое право у меня было, как у правой руки сотника. Не потому что не доверял десятникам (сегодня была не моя очередь) — Остап и Митяй, да и многие другие старшие в нашей сотне, знали своё дело отлично, — а потому что мне нужно было проветрить голову в ночной свежести. Десять дней борьбы с дри́щем (уж простите за мой французский, но в этом веке вещи привыкаешь называть своими именами) вымотали меня сильнее, чем битва в Чёрном Яру. Там угроза была явной, стальной и лютой. А здесь она была вязкой, вонючей и невидимой.
Но мы справились. Сегодня с утра в лекарскую избу не поступило ни одного нового пациента. Бочки с щёлоком и уксусом стали такой же частью быта, как утреннее построение, а мытьё рук из «бабьей прихоти» превратилось в ритуал выживания.
Я поднялся на стену по скрипучей лестнице, чувствуя, как ноют мышцы ног. Воздух здесь, наверху, был чище. Внизу, во дворе, всё ещё висел слабый запах уксуса и гари, а здесь пахло степью. Полынью и остывающей землёй.
На угловой башне маячила одинокая фигура караульного. Я прищурился в сумерках. Федька. Тот самый молодой парень из десятка Остапа. Я помнил его хорошо — несколько месяцев назад, ещё в начале моей «карьеры», его придавило лошадью на битве в Волчьей Балке. Жуткий ушиб, подозрение на трещины в рёбрах, тяжёлое дыхание. Я тогда возился с ним долго, фиксировал грудную клетку тугими повязками, заставлял лежать смирно. Всё обошлось.
Сейчас он стоял прямо, опираясь на пищаль. Услышав мои шаги, вскинулся, но, узнав, опустил ствол.
— Здрав будь, батя Семён, — поправился он, шмыгнув носом.
— Будь, Федька, — я подошёл к нему и опёрся локтями о частокол, глядя в темнеющую даль. — Как рёбра? Не ноют к непогоде?
— Да вроде ничего, — он улыбнулся, и зубы сверкнули в полумраке. — Как заново родился. Иногда тянет, если мешок тяжёлый подниму, а так — забыл уже. Спасибо тебе. Если б не твои мази на травах да повязки, загибался бы до сих пор.
— Главное, что сейчас дышишь полной грудью, — кивнул я. — Тебе это пригодится. Воздух нынче дорогой станет.
Мы помолчали. Тишина была обманчивой, ватной. Где-то в степи стрекотали сверчки, но этот мирный звук не успокаивал. Мой внутренний таймер, запущенный рассказом пленного языка о янычарах, тикал в голове, отсчитывая дни до катастрофы.
— Тихо сегодня, — заметил Федька, вглядываясь в темноту. — Даже волки не воют. Не к добру это, батя. Будто затаилось всё.
— Затишье перед бурей, Федька. Классика жанра, — пробормотал я. — Ты смотри в оба. Сейчас каждый куст может…
Я не успел договорить, как внезапно прозвучал сухой, резкий свист, словно кто-то хлестнул воздух невидимым кнутом прямо у моего уха. И сразу за ним — глухой, вибрирующий стук. Словно нож воткнулся в дерево.
Т-тук!
Федька шарахнулся в сторону, чуть не выронив оружие. Я рефлекторно пригнулся, прячась за зубец стены, и потянул из ножен чекан. Сердце ухнуло куда-то в пятки и забилось там бешеной птицей.
— Ложись, чтобы ограждение тебя скрыло! — шикнул я.
Мы замерли, вжавшись в доски настила. Секунда. Две. Тишина. Ни криков «Хайди!», ни топота копыт, ни повторных выстрелов. Только ветер шелестит сухой травой внизу у рва.
— Что это было? — прошептал Федька, тараща глаза. — Птица врезалась, что ли?
Я медленно, миллиметр за миллиметром, приподнял голову над краем ограждения. Пусто. Темнота.
Я повернулся на звук удара. В толстый дубовый брус частокола, ровно на уровне, где секунду назад была моя голова, торчала стрела.
Она вошла глубоко, и её оперение всё ещё мелко дрожало, как струна.
— Ни хрена себе птичка… — выдохнул я, поднимаясь с колен, но не переставая шарить взглядом по пространству за стеной.
Я подошёл ближе, не касаясь древка. Это была не татарская стрела. У степняков стрелы проще: необработанное древко, гусиное или воронье оперение, простой железный наконечник.
Эта же была сделана иначе. Аккуратно, точно, с явной рукой мастера. Тонкое, идеально выверенное древко, гладко отполированное. Оперение — не простое, а из пёстрых перьев фазана или другой южной птицы. В полутьме сложно разобрать. В каждой детали чувствовался расчёт и достаток — «премиум-класс».
Но меня привлекло не качество оружия. К древку, прямо под оперением, был привязан свёрток. Шёлковым шнурком. Тёмно-синим, дорогим шнурком с кисточкой.
— Федька, похоже, это весточка, — сказал я, задумчиво. — Не убить хотели. Предупредить. Или напугать.
Я с усилием выдернул стрелу. Наконечник был жаловидный, бронебойный, из отличной стали. Такой прошивает кольчугу как бумагу.