Он повернулся к своим рейтарам, а затем к сотнику.
— Запомнить этого. И этих… лысых. Отныне — никаких поблажек. На две недели все самые грязные работы по острогу — им. Самые опасные дозоры — им. Посмотрим, как они запоют про «гигиену», когда тяжкая служба напомнит им, кто здесь командует и кому нельзя перечить.
Он снова посмотрел на меня. В его взгляде больше не было презрения к «скоту». Там была личная, глубокая ненависть к врагу. Я задел его эго. Я показал, что его власть — это просто красивый кафтан, а под ним — пустота и страх перед реальностью.
— Смотр окончен! — визгливо крикнул он. — Вон с глаз моих! Чтобы духу вашего «стерильного» тут не было!
Он резко развернулся на каблуках и, нервно постукивая тростью, поспешил обратно в избу. Дверь захлопнулась с такой силой, что с петель посыпалась труха.
На плацу повисло тягостное молчание. Казаки других десятков смотрели на нас. Кто-то — со злорадством (особенно Григорий и его дружки, которые скалились из задних рядов), кто-то — с сочувствием, но большинство — со страхом. Они понимали: нашла коса на камень. И искры от этого столкновения спалят не одного человека.
— Ну, Сёма… — тихо выдохнул Бугай за моим плечом. — Ты зачем его дразнил? Про вшей всё верно, конечно, но ведь сожрёт он нас теперь. Это ж власть…
— Ты не прав, Бугай, — ответил я, глядя на закрытую дверь. — Я не дразнил, а позицию обозначал. Прогнулись бы сейчас — он бы нас всё равно сгноил, только унижая медленно. Система всегда дрожит от страха, чувствуя угрозу от кого-то умнее, сильнее, увереннее.
Я потёр плечо, куда пришёлся удар тростью. Боли не было. Было понимание: аудит провален. Началась корпоративная война. И, судя по всему, без правил.
— Десяток! — скомандовал я ровным голосом. — Разойтись по местам!
Мы уходили с плаца гордо. Отряд бритых голов. Отряд изгоев. Я знал: Орловский уже пишет в уме приказ о нашем уничтожении. Но он не учёл одного: вши, может, и боятся чистоты, а вот мы — мы уже перестали бояться грязи. Даже той, что носит бархатные кафтаны.
* * *
Никогда не недооценивайте способность токсичного сотрудника к мимикрии. Если такого кадра прижать к стене, лишить премии и публично унизить на планёрке (или, как в моем случае, набить морду в конюшне), он не исчезнет. Он не осознает свои ошибки и не уйдет в монастырь замаливать грехи. Он просто начнет искать нового покровителя — того, кто выше вас по иерархии и чье эго можно подпитывать лестью и доносами.
Вот Григорий и нашел такого покровителя рекордно быстро.
В тот же вечер, после провального смотра, мы сидели на штабеле брёвен во дворе и переговаривались. Кто-то тянул табак, Захар возился со своей гильзой, подгоняя ремни, Бугай молча тёр клинок. Я заметил движение у резиденции «владыки» Орловского-Блюминга.
Тень отделилась от барака. Хромая, сутулая «собака», прижимающая руку к отбитым ребрам. Григорий крался к крыльцу наказного атамана.
Охрана, двое из тех самых рейтар в кирасах, перегородили ему путь. Я видел, как Григорий заюлил, стянул шапку, низко, подобострастно кланяясь. Он что-то быстро-быстро говорил, тыча пальцем то в сторону моей лекарской избы, то в сторону своих выбитых зубов.
Один из рейтар ушел внутрь. Вернулся через минуту, кивнул. И Григорий, сгорбившись еще сильнее в приступе раболепия, скользнул в приоткрытую дверь, в царство бархата и заморских благовоний.
— Спелся, — процедил сквозь зубы Захар, сидевший рядом. — Гниль к гнили тянется.
— Это не просто «спелся», Захар, — тихо ответил я, не сводя глаз с освещенного окна избы. — Это когда власть и гадость снюхались.
— А? — не совсем понял Захар.
— Говорю, успешно нашли они друг друга. Московский павлин, которому нужны уши и глаза, и местная крыса, которой нужно кого-то жрать. Опасная смесь.
Григорий пробыл там долго. Час, может, два. Когда он вышел, его походка изменилась. Несмотря на хромоту и побои, в движениях появилась какая-то мерзкая, заёмная уверенность. Он не крался. Он шел, задирая подбородок, словно ему только что вручили мандат на отстрел неугодных.
И отстрел начался уже следующим утром на плацу при построении.
Нас не стали «пороть розгами» публично — Орловский, видимо, решил, что слишком грубые действия могут вызвать бунт, все-таки за моей спиной стояли не последние бойцы в сотне. Они выбрали тактику удушения. Бюрократическую удавку.
Первым звоночком стала постановка на службу (распределение нарядов то есть).
Обычно этим занимался единолично сотник Тихон Петрович, но теперь, «по высочайшему повелению», состав решил утверждать лично наказной атаман, минуя сотника. А готовил «черновики», вне всякого сомнения, наш сутулый «друг» с выбитыми зубами. И писаря нашего сотника Орловский прибрал к своим рукам.
Наконец, писарь вышел на крыльцо избы Орловского, развернул лист и начал зачитывать распределение по службе. Когда очередь дошла до нас, он сглотнул и повысил голос.
— Десяток Семёна! — проорал он, с дрожью в голосе. Видно было, что ему самому не по себе от того, что он читает. — На тягловую службу! Задача: очистка выгребных ям за третьим куренем, вывоз навоза из дальних конюшен и заготовка сырых дров на болоте близ острога — ивняк и валежник!
Мои парни замерли. В строю повисла тишина, тяжелая, как могильная плита. Это было оскорбление. Боевой десяток, герои Волчьей Балки, те, кто остановил татарский прорыв, отправлялись на работу, которую обычно поручали проштрафившимся пьяницам или пленным.
Бугай налился кровью, его кулаки сжались.
— Да я… — начал он глухо.
— Отставить! — резко скомандовал я, опережая взрыв. — Приказ слышали?
— Семён! — прошептал Степан, бледнея. — Это ж позор! Мы ж казаки, а не золотари! Смеяться будут!
Я посмотрел в сторону крыльца. Там, в тени навеса, стоял Григорий. Лицо опухшее, синее, рот кривой, но единственный здоровый глаз сиял торжеством. Он смотрел на нас и упивался нашей яростью. Он ждал бунта. Ждал, что мы откажемся, схватимся за сабли. Тогда у Орловского будет законный повод спустить на нас своих псов и объявить мятежниками.
— Работа не пахнет, Степан, — громко сказал я, глядя прямо на Григория. — Пахнут люди. Гнилые изнутри люди. Идём за лопатами! Живо!
Мы пошли выполнять наряд. Молча. Сурово.
Это было начало изоляции.
Григорий работал тонко, используя главный рычаг своего нового хозяина — страх перед «Москвой». Он стал тенью Орловского, его неофициальным советником и проводником в нашем тесном мирке.
Я видел, как это происходит. Григорий подсаживался к кострам других десятков — не к моим, не к людям Остапа или Митяя (эти его посылали сразу), а к тем, кто был «болотом». К нейтральным, безвольным, сомневающимся, уязвимым. Называя других «бабой», Гришка-дурачок сам оказался «первой бабой-сплетницей на деревне».
— Слышь, Игнат, — шелестел его шепелявый голос, когда он подсаживался к какому-нибудь мужичку. — Ты бы это… от лысых подальше держался.
— Чего так? — пугался мужичок.
— Не угодно это наказному атаману, — Григорий многозначительно поднимал палец вверх. — Филипп Карлович — человек строгий, государев человек. Он в списках пометки делает. Кто с крамольниками якшается — тот сам под подозрение попадает. А у Семёна ересь в десятке. Ты подумай, Игнат. У тебя семья, детишки. Заберут в каторгу за пособничество — кто их кормить будет?
И Игнат думал. И бледнел. И на следующий день, когда я проходил мимо, он отводил взгляд и спешно переходил на другую сторону.
Вокруг нас образовывался вакуум.
Люди, которые еще вчера хлопали меня по плечу, благодарили за лечение или восхищались победой Захара, теперь шарахались от нас, как от прокаженных. Никто не хотел попасть в «чёрный список» Орловского. Григорий мастерски конвертировал ненависть нового начальника к «гигиене» в политическое обвинение. Теперь мытьё рук и бритьё голов подавалось не как причуда, а как признак неблагонадежности, почти измены традициям и царю.