Он спустился по ступеням, брезгливо морщась, и достал белый расписной платок, прижимая его к носу. Этот жест сказал нам больше, чем любая передовица в газете «Вестник Самодержавия»: мы для него — челядь, скот. Грязный, вонючий, но необходимый для баланса в бухгалтерской книге Империи скот.
— Ну что ж… — протянул он, останавливаясь перед первой колонной по два. Это были люди Остапа. — Поглядим, кто тут у нас границу стережёт.
Он шёл медленно, тыкая тростью в животы казаков, словно проверял спелость арбузов.
— Кафтан рваный, — комментировал он ледяным тоном, не глядя в лицо человеку. — Сабля в зазубринах. У этого — перегар такой, что мухи дохнут на подлёте. Это не войско, господа. Это сброд. Разбойничья шайка.
«Ага, ты ещё скажи „Срамота“!» — подумал я.
Остап стискивал зубы так, что желваки ходили ходуном, но молчал. Спорить с «Москвой» — себе дороже, а за потасовку с большим начальником — суровые дисциплинарные меры, вплоть до избиения батогами публично, лишения чина, или позорного изгнания из войска. А Орловский (для упрощения буду называть его фамилию так) упивался своей властью. Он шёл вдоль строя, методично унижая каждого, находя малейшие изъяны. То пуговица не та, то взгляд не почтительный, то борода всклокочена.
— Дикари, — резюмировал он, отходя уже от группы Митяя. — Абсолютное отсутствие послушания и внешнего лоска. Как вы вообще с татарами воюете? Пугаете их своим видом?
И тут он дошёл до нас.
Я стоял на правом фланге. Захар — по левую руку от меня. Бугай, Степан, остальные — все замерли, вытянувшись в струнку.
Орловский остановился. Его бровь поползла вверх. Он медленно убрал платок от носа.
— А это ещё что за… скоморошина? — его голос стал тише, но в нём зазвенели опасные нотки.
Он шагнул ближе, заметив травмированную руку Захара. Кожаная гильза, аккуратно подогнанная под культю, железная чаша и начищенный до блеска клинок, уходящий вперёд, вместо ладони. Орловский замер, разглядывая протез с холодным, почти брезгливым любопытством.
— Не люблю я уродства в строю, — сказал он после паузы. — Служба у нас тут ответственная, а не потеха для зевак.
Я сделал полшага вперёд, не дожидаясь, пока Захара начнут ломать словом дальше.
— Руку он потерял в бою, — сказал я ровно. — В Волчьей Балке. Татарский ятаган всадника, что пытался рубить его и товарищей, он принял правой рукой.
Наказной атаман скосил на меня взгляд, потом снова посмотрел на Захара. Пристально. Задумчиво.
— Значит, не сам себя изуродовал в хмеле, — произнёс он наконец. — Ладно…
Он помолчал, будто взвешивая что-то у себя в голове.
— Если диковина полезная — может, и сгодится. Молодец, что стоял за своих. Главное — чтобы таким защитником и остался.
Меня передёрнуло. «Сгодится». Словно одолжение с барского плеча, вместо почтения. Я сделал полшага назад и переглянулся с Захаром. Тот сжал зубы, кивнув.
Затем Орловский подошёл к Бугаю. Ткнул тростью в его плечо, потом, с выражением крайнего отвращения, коснулся набалдашником его гладко выбритой головы.
— Лысые… — протянул он. — Безбородые… Усы только оставили, как у котов шелудивых.
Он прошёлся вдоль моего строя, заглядывая каждому в глаза. Мои парни не отводили взгляд, и это бесило его ещё больше.
— Атаман, как и сказал вчера: гигиена тела и духа, сохранение подчинённых казаков, — я сделал полшага вперёд, чеканя слова. — Десяток, по заведённому порядку и государеву делу, к смотру готов!
Он повернулся ко мне. В его взгляде читалось недоумение, смешанное с чем-то, похожим на ярость. Эти слова — «гигиена тела и духа», «заведённый порядок» — были для него как красная тряпка. Он не ожидал услышать их от «мужика в зипуне».
— Гигиена… чего? — переспросил он вкрадчиво, подходя ко мне вплотную. От него тянуло благовониями и сладкой водой, под которыми проступал душок гнили — не телесной даже, а внутренней, привычной тем, кто ломает хребты оппонентам чужими руками.
— Тела и духа, — повторил я спокойно.
— Ты погляди на них, — он обвёл рукой мой строй, обращаясь к своим рейтарам. — Казаки! Защитники веры и чести русской! А выглядят как беглые каторжники! Как ногайцы окаянные, как всякий степной люд без чина и ладу!
Он снова повернулся ко мне, и его лицо перекосило.
— Ты что сотворил с людьми, десятник? Ты зачем их обкорнал? Где бороды? Где честь казачья? Борода — это образ Божий! А вы… вы скоблите лики свои, как скоморохи немецкие, как еретики! Непотребство!
По рядам остальных казаков пробежал шепоток. Орловский бил в точку уязвимости — традиции, скрепы.
— Это не казаки, — припечатал он. — Для Донского войска вид у вас неподобающий. Люд, сбитый кое-как. Ни строя, ни должного вида.
Внутри меня закипала злость. Холодная, расчётливая злость руководителя, чей идеально работающий отдел пытается разогнать самодур-самоучка, прочитавший одну книжку по мотивации от условной Насти «Рыбки».
— Слово молвить можно, атаман? — спросил я, глядя ему прямо в переносицу.
— Ну, бреши, — разрешил он, брезгливо отирая трость платком, будто коснувшись Бугая, он испачкал её в дерьме.
— Мы не каторжники и не скоморохи, — начал я громко, чтобы слышал весь плац. — Мы — боевое подразделение. И мы сбрили волосы не ради подражания и не по глупости, тем паче не от вероотступничества. Хотите вы этого или нет, но, как я и говорил ранее, в волосах и бородах, особенно в походе, заводятся вши. Вы, верно, знаете, что вошь — это не просто зуд. Вошь несёт сыпной тиф. Огненную лихорадку.
Орловский поморщился при слове «вошь», но я продолжал давить логикой.
— Когда казак в походе, ему мыться некогда. В бороде гниют объедки, в волосах — грязь и паразиты. От этого — гнойники, сыпь и хвори. Больной боец — это не защитник веры, это обуза. Это труп, который ещё ходит и повально заражает других.
Я сделал паузу, видя, как вытягиваются лица у остальных казаков. Они-то знали, в отличие от «лощёного», каково это — раздирать кожу в кровь от укусов.
— Мы побрились, чтобы не кормить вшей, — чеканил я. — Чтобы голова была ясной, а тело — чистым. Кроме того, в тесном бою за бороду хватают. За волосы наматывают. А лысого — поди ухвати.
Я обвёл взглядом свой десяток.
— Мои люди не чешутся, не болеют сыпняком. Они злы, здоровы и готовы выполнять задачу. Если для вас, наказной атаман, «образ» важнее, чем живой и сильный солдат, способный рубить врага, то простите мою дерзость — в гробу с червями борода не греет.
Тишина на плацу стала звенящей. Слышно было, как жужжит жирная муха над ухоженной головой Орловского.
Думаю, никто. Никогда. Не говорил с ним так.
Он изменился в лице. «Краска схлынула», оставив мертвенную бледность. Водянистые глаза превратились в два осколка льда.
Он не ожидал аргументов. Он ожидал оправданий, мычания, покаяния в грехе «бритья» и, в конечном итоге, пресмыкания. А получил лекцию по эпидемиологии и тактике ближнего боя. Да ещё и с намёком на его некомпетентность.
— Ты… — прошипел он, и его голос сорвался на визг. — Ты мне, смерд, указывать будешь? Ты мне про вшей толковать смеешь? Я — власть здесь! Я — указ! А не твои «порядки»!
Он шагнул ко мне и ударил меня тростью по плечу.
Удар был слабым, скорее унизительным, чем болезненным. Я даже не шелохнулся. Только мышцы на скулах дрогнули. За моей спиной что-то зашуршало — это Захар чуть выдвинул свой клинок, а остальной мой десяток напрягся, словно к изготовке к бою.
— Стоять, — тихо скомандовал я своим, не оборачиваясь. И показал мужикам жест «стоп» ладонью.
Орловский увидел это движение, почувствовал напряжение и испугался. На секунду, но испугался. И от этого его ярость стала белой, раскалённой.
— Бунтовщики… — прохрипел он. — Ты не послушный десятник, а смутьян. Еретик. Вши тебе мешают? Традиции отцов тебе мешают⁈ Ты возомнил себя умнее старших? Чище других? Я тебя быстро в разум приведу, Семён — сам взвоешь. И будешь рад любой грязи, лишь бы не под моим глазом стоять.