Нога — это просто первая, самая очевидная строка в длинной колонке отчёта. За ней последуют другие. Возможность ходить в строю. Доверие сослуживцев. Самоидентификация. Чётко, до чистой строки — пока от целого человека не останется голый, безликий дебет: «явлению» присвоен инвентарный номер и место в стороне от живых.
Рей приходил. Не как другие — для галочки в отчёте о моральном состоянии или чтобы бросить взгляд на диковинку.
Появлялся, когда смена заканчивалась, и садился на пустой стул, отодвинутый от её койки. Своим телом — плотным, знакомым — он занимал пространство, отгораживая её от остальной палаты невидимым, но ощутимым барьером. Он пах порохом, дезраствором и потом — обычным, человеческим потом, а не стерильным ужасом этого места.
Его действия были методичными, почти механическими. Слишком правильными.
Он не спрашивал. Просто брал со столика стерильный пакет, вскрывал его резким, узнаваемым движением — и руки, те самые широкие, сильные руки, которые ещё пару недель назад знали тело Арии куда более интимно, теперь выполняли выверенный алгоритм.
Снять старую повязку с головы — там, где тонкие капилляры в носу лопнули от перенапряжения, а в мозгу плавали микроразрывы: «откат», как сухо называли это медики. Обработать антисептиком. Наложить новую. Ни единого слова. Но когда его пальцы касались кожи у виска, они на секунду замирали. Не дрожали — нет. Будто калибровали: сверяли память осязания с новой, хрупкой реальностью.
Та же процедура — с культёй. Он откидывал одеяло, и воздух лазарета касался обнажённого, туго затянутого биополимером усечения. Делал всё безупречно, но взгляд в этот момент становился стеклянным. Смотрел сквозь. Как будто он не видел её плоти — а читал техзадание по уходу за повреждённым имуществом.
А она лежала, застывшая, пытаясь дышать ровно. Стыд поднимался по горлу горячей, едкой волной. Не стыд перед фантомной конечностью — перед ним. Перед тем как он теперь её видит.
Не Арию — ту, что могла пошутить над пайком, снять на излёте сложный тренажёр в спортзале, что в темноте их крошечной каюты смеялась тихим, сдавленным смехом. А это… это.
Обрубок. Ходячая аномалия. Уродливая, сломанная вещь, от которой пахло озоном пси-выброса и страхом.
— Не смотри так, — кричало внутри. Узнай меня. Просто узнай.
Но она боялась: он уже не может. Что мост стёр её лицо так же безвозвратно, как хирургический дроид — её ногу.
И тогда она смотрела на его лицо — и видела там не молчаливую поддержку, а поле боя. В его глазах шла тихая, беспощадная война, страшнее любого артобстрела.
Солдат в нём видел неконтролируемое оружие, источник угрозы для взвода, и оценивал её по новой шкале: «польза/риск». Мужчина в нём видел изувеченное женское тело и отшатывался — не от брезгливости, а от беспомощной ярости, от невозможности исправить, защитить.
А тот человек, который знал запах её кожи на рассвете и форму её смеха… смотрел на неё как на незнакомца. На пришельца, занявшего тело его любимой. В его взгляде была паника. Глубокая, экзистенциальная паника человека, который вдруг осознал: он делил постель и страх с чем-то, чего не понимает. С силой, которая умеет шевелить мёртвую плоть. Он не спрашивал. Ни «Как ты?» Ни «Что это было?»
Его молчание было громче любого крика. Оно было стеной. Стеной из обломков доверия, страха и того ужасающего знания, которое она прочитала в его глазах на мосту. Он отгораживался.
А она не могла говорить. Не потому, что не хотела. Потому что любой звук, вырвавшийся из её горла, казался фальшивым — звуком, который издаёт «явление». Она боялась, что голос выдаст что-то чужеродное. Что даже попытка объяснить станет ещё одним актом насилия над тем, что от них осталось. Их диалог свёлся к языку процедур: сдержанное дыхание, щелчок застёжки, шелест бинта. Новый язык был эпитафией. Он хоронил их. Молча. Аккуратно. С медицинской точностью.
Двое бойцов из личной охраны командования, с каменными лицами. «Рядовую Ферденардес к адмиралу Веспер. Вы можете идти?» Ирония вопроса висела в воздухе. Она могла только опереться на костыли, которые ей выдали утром. Каждое движение отзывалось болью в несуществующей конечности и унижением.
Их проводили в относительно уцелевшее административное здание терминала, где теперь размещался штаб. Проходя по коридорам, она ловила на себе взгляды. Не любопытные — остекленевшие, полные суеверного страха. Шёпот затихал за её спиной. Она была не просто инвалидом. А монстром, которого боялись потревожить.
Кабинет адмирала Ирмы был спартанским: карты на стенах, голографический стол по центру, запах кофе, пыли и металла. В комнате было трое: сама Ирма, стоящая у карты с чашкой в руке, комиссар Энтони, курящий у окна, и Домино.
Домино стоял по стойке смирно, спиной к двери, но узнала его по жёсткой линии плеч, по чёрным с проседью волосам, собранным в короткий хвост. Он не обернулся.
— Оставьте нас, — сказала Ирма охранникам. Дверь закрылась.
Тишина стала иной — напряжённой, наэлектризованной.
Ирма отставила чашку и обернулась. Её голубые глаза, острые и проницательные, изучали Арию — бледное лицо, тёмные круги под глазами, неустойчивую позу на костылях. В её взгляде не было страха. Была усталая грусть.
— Садись, солдат, — сказала Ирма, указывая на стул. — Ты и так на ногах больше, чем должна.
Ария, стиснув зубы от боли и унижения, опустилась на стул, поставив костыли рядом. Энтони молча наблюдал, выпуская кольца дыма. Домино продолжал смотреть в стену.
— Тебе повезло, что ты жива, — начала Ирма, обходя стол. — И повезло, что Рей Кастор и ещё семеро твоих сослуживцев тоже живы благодаря тебе. Формально это героический поступок.
— Но, — произнёс Энтони, не меняя позы, — героизм, порождённый неконтролируемой силой, которую ты не понимаешь, — это не героизм. Это русская рулетка…
Ария вздрогнула. Его слова ударили прямо в незажившую рану её вины. Она попыталась что-то сказать, но Ирма подняла руку.
— Мы не для того, чтобы судить тебя за прошлые ошибки. Хотя у некоторых, — её взгляд скользнул к спине Домино, — это любимое занятие. Мы здесь, чтобы определить твоё будущее.
— Её нужно было обучить, — резко, не оборачиваясь, произнёс Домино. Его голос был низким, сдавленным, будто через силу.
— Обучить? — Энтони фыркнул. — Кто, ты? Ты, Домино, за десять лет не нашёл и часа, чтобы сказать ей: «Слушай, дитя, ты — псионик, как твои покойные родители»? Ты предпочёл прятать её, как стыдную семейную тайну! И где это привело? К публичному шоу на мосту и к ампутированной ноге!
Ария замерла. Слова прозвучали, как удары грома. Покойные родители. Псионик.
— Я дал клятву защитить её! — Домино, наконец, повернулся. Его лицо было искажено не яростью, а мукой. Изумрудный глаз горел. — Защитить от правды, которая могла её сломать! Защитить от тех, кто охотится за наследием «Феникса»!
«Феникс».
— Твоя клятва оказалась ей дороже, чем сама она! — Энтони отшвырнул окурок. — Ты защищал её, как вещь, как реликвию! А она — живой человек, который имел право знать, почему у него в голове взрываются чужие смерти.
— Вы оба, закнитесь.
Голос Ирмы прозвучал негромко, но с такой ледяной, не терпящей возражений силой, что оба замолчали. Она смотрела на них с холодным презрением.
— Ваши споры о её судьбе длились девять лет. Посмотрите на неё. Посмотрите на результат вашего «покровительства». Энтони, Домино — выйдите. Сейчас.
Энтони сжал губы, но, бросив последний взгляд на Арию, вышел. Домино задержался. Его взгляд встретился со взглядом Арии. В нём была буря — боль, вина, отчаяние. Он открыл рот, чтобы что-то сказать, но Ирма повторила:
— Выйди, Домино. Дай мне поговорить с моей племянницей наедине.
Слово «племянница» повисло в воздухе, громкое, как выстрел. Домино вздрогнул, будто от удара. Он посмотрел на Ирму, затем снова на Арию, и в его глазах мелькнуло что-то вроде поражения. Он развернулся и вышел, не сказав ни слова. Дверь закрылась.