Петька знал наизусть план побега до мелочей. Он мог с закрытыми глазами показать, какая тропинка ведет к старой гонной дороге, где в лесу есть сухой валежник для костра, в каком овраге можно спрятаться от дождя. Он стал тенью Арины, ее руками и ногами, когда ее собственные еще были слабы.
Машенька, не понимая до конца всей опасности, тем не менее усвоила главное правило: «Когда мама говорит „в норку“ — нужно молча и быстро залезать под печь, в заранее подготовленную нишу, и не шевелиться». Девочка относилась к этому как к игре, но исполняла все беспрекословно.
Их жизнь была похожа на тонкую паутину, сотканную в ожидании бури. И буря пришла.
Иван вернулся под вечер, и с первого хлопка дверью стало ясно — на этот раз все иначе. Он не просто был пьян. Он был в той стадии ярости, когда человек уже не контролирует себя. Его глаза налились кровью, дыхание стало хриплым и прерывистым. От него пахло не просто перегаром, а чем-то диким и звериным.
— Где она⁈ — его рев потряс стены. — Где стерва⁈
Он шагнул к Арине, которая, побледнев, встала, заслоняя собой детей. Петька тут же оттащил Машеньку к печке, к их «норке».
— Я тут, Иван, — сказала Арина, и голос ее, к ее собственному удивлению, не дрогнул. Внутри все сжалось в ледяной ком, но разум работал с пронзительной ясностью. Уклоняться. Не дать ударить. Отвлечь.
— Ты… ты… — он не находил слов, сжимая и разжимая кулаки. — Бабы по деревне шляются… хлебом своим всех кормишь… а мне… мне что⁈
Он сделал резкий выпад, схватив ее за плечо. Пальцы впились в тело, и Арина стиснула зубы, чтобы не вскрикнуть от боли.
— Я тебе покажу, куда бабам ходить! — зарычал он, занося руку для удара.
И в этот миг Арина не отпрянула. Она посмотрела ему прямо в глаза и тихо, но четко сказала:
— Иван. А хлеб-то ты ел? Тот, хмельной? Теплый, из печи?
Его рука замерла в воздухе. Слова, простые и бытовые, как удар камня, попали в цель. В его затуманенном сознании всплыл образ того самого, невероятно вкусного хлеба. Воспоминание о сытости, о тепле, о чем-то хорошем, что было в этом доме и было связано с ней.
— Я… — он попытался снова собрать ярость, но она начала рассеиваться, как дым.
— Какой хлеб… я…
— На столе лежит, — не отводя взгляда, продолжила Арина. — Горбушку оставила. Самую хрустящую. И квас у меня для тебя стоит, на изюме. Освежиться.
Он стоял, тяжело дыша, его разъяренное лицо искажала гримаса борьбы. Зверь в нем требовал крови, но тело и память просили хлеба и покоя.
— Квас? — хрипло переспросил он.
— На изюме, — повторила Арина. — Бери, пей. А потом поешь. Устал, поди.
Ее спокойный, почти материнский тон подействовал на него сильнее, чем крик или сопротивление. Он опустил руку, отшатнулся от нее и, пошатываясь, подошел к столу. Он схватил горбушку, отломил кусок и судорожно запил квасом. Потом сел на лавку, уставившись в стену, и продолжал жевать, словно в этом действии был какой-то спасительный ритуал.
Арина, не спуская с него глаз, медленно отступила к печке, где дрожали дети. Она знала, что это лишь передышка. Его ярость не ушла, она была придавлена, как тлеющий уголь под слоем пепла. Одного неверного слова, одного резкого движения было бы достаточно, чтобы пламя вспыхнуло с новой силой.
Он доел хлеб, допил квас и, не говоря ни слова, повалился на свою лавку лицом к стене. Вскоре его дыхание стало тяжелым и ровным — пьяный сон сморил его.
Только тогда Арина позволила себе выдохнуть. Она обняла детей, прижавшихся к ней.
— Все хорошо, — прошептала она. — Все хорошо…
Но в ее голове звенела одна мысль, ясная и неумолимая: «Он сломан. И сломанное всегда опасно. Наше время истекает».
На следующее утро Акулина, узнав о случившемся, помрачнела.
— Хлебом от смерти откупилась, — покачала она головой. — Умно. Но ненадолго. Он теперь сам себя боится. А тот, кто сам себя боится, всегда ищет, на ком сорвать зло. Вам нужно уходить. Скоро.
— Сколько у нас есть? — спросила Арина, глядя на свои скудные припасы.
— Неделя. От силы две. Пока не вернулся тот, городской. И пока… — Акулина понизила голос, — … пока те, другие глаза, не решили, что ты становишься слишком сильной.
Арина кивнула. Она смотрела на свои руки. Руки, которые умели вышивать магию, печь хлеб, успокаивать зверя в человеке. Они были почти готовы. Почти. Оставалось собрать волю в кулак и сделать последний, самый страшный шаг — шаг в неизвестность.
Глава 11
Тишина, наступившая после ухода Акулины, была звенящей. Слова «те, другие глаза» висели в воздухе, густые и тяжелые, как смрад от болота. Арина сидела, глядя на спящего Ивана, и кусок хлеба, которым она усмирила его ярость, стоял в горле колом. Он был не просто пьяницей. Он был марионеткой. Но кто дергал за ниточки?
Мысль, острая и холодная, как лезвие ножа, пронзила ее: а что, если его спаивают намеренно?
Она стала наблюдать. Раньше она видела только последствия — его возвращение в стельку пьяным. Теперь же она обратила внимание на детали. Иван уходил из дома чаще мрачным и сосредоточенным, а возвращался уже с той самой, знакомой разбитостью и злобой. И приходил он всегда из одного места — из кабака, что стоял на отшибе, у дороги на город.
Однажды, когда Иван, ворча, собирался уйти, Арина, делая вид, что поправляет ему воротник, тихо спросила:
— Опять к Семенычу?
Он дернулся, словно ее слова были ударом хлыста.
— А тебе какое дело? — просипел он, но в его глазах мелькнуло что-то похожее на страх.
— Так… — сделала она вид, что смущена. — Слышала, у него самогон нынче крепкий больно. Другие мужики сказывали, что с одного стакана голова кружится.
— Молчи! — резко оборвал он ее и почти выбежал из избы.
Страх. Он боялся чего-то. Или кого-то.
Следующую ночь Иван провел дома, что было странно. Он метался, ворочался, потел и что-то бормотал сквозь сон. Арина, притворяясь спящей, ловила обрывки слов: «…не могу… не дам… душит…». А под утро он сел на лавке и заплакал — тихо, по-детски безутешно. И сквозь всхлипы прорвалось: «Заставят… опять заставят…»
Утром, едва он ушел, в избу постучалась Акулина. Ее лицо было серьезным.
— Ну, голубка, кое-что про твоего вызнала. Не сама, через зятя своего, что у Семеныча в кабаке полы моет.
Она присела на лавку, понизив голос.
— К твоему Ивану там определенный человек прислан. Из города. Не местный. Подсаживается, угощает, да так, что отказаться нельзя. И не просто угощает — подливает. А потом… потом шепчет что-то. Мужик тот потом уходит, а Иван твой еще часа два сидит, будто кем подмененный, а потом — в стельку. И всегда после этого он злее возвращается.
— Кто этот человек? — спросила Арина, и сердце ее заколотилось.
— А кто его знает. Но зовут его, слышь, Лексей. И слухами болтают, что он от самого здешнего управляющего, пана Гаврилы. Того, что в усадьбе живет и всеми здешними землями заправляет.
Пан Гаврила. Имя прозвучало как приговор. Тот самый «кукловод». Тот, кому не нужен сильный, трезвый староста, способный думать о нуждах деревни. Ему нужна была марионетка. Пьяная, озлобленная, управляемая, которая будет держать в страхе своих же односельчан и не станет лезть не в свое дело.
— Так вот оно что, — тихо прошептала Арина. — Его не лечить надо… Его спасать. От них.
— Спасать? — Акулина скептически хмыкнула. — Да он тебя в гроб сведет, пока его спасать будешь!
— Нет, — покачала головой Арина. Она смотрела в окно, на грязную дорогу. — Если мы просто сбежим, они найдут другого Ивана. Может, еще хуже. А эти… эти «глаза» так и останутся тут, порождать новых чудовищ. Они — корень зла. А Иван… Иван — его горький плод.
Она повернулась к Акулине, и в ее глазах горел тот самый холодный огонь, что зажигался в самые трудные минуты.
— Нам нужно не просто бежать. Нам нужно… оставить им сюрприз. Чтобы они надолго забыли и про нас, и про свои игры.