– Ваше высочество! – встревоженно воскликнули несколько слуг, бросившись к ней на помощь.
– Прочь! – резко, почти истерично махнула рукой принцесса, останавливая их на полпути. Она, не обращая никакого внимания на саднящие, ободранные колени и на рваный, испачканный подол платья, поползла ближе к кровати, цепляясь руками за тяжёлый бархат покрывала. – Отец…
Её тонкие, дрожащие пальцы хаотично скользили по его морщинистым рукам. Она водила подушечками по каждой прожилке, каждому знакомому шраму, каждому загрубевшему участку кожи, словно пытаясь тактильно запечатлеть его, удержать здесь, рядом, хотя бы на одно мгновение дольше. Слёзы текли по её бледным щекам непрерывным потоком, оставляя на коже солёные, горячие дорожки. Она даже не пыталась их смахнуть. Губы безвольно дрожали, а громкие, надрывные рыдания, которые она больше не в силах была сдерживать, разрывали звенящую тишину, болезненно отражаясь от высоких каменных стен. Она не сдерживалась – не могла и не хотела. Пусть весь дворец, пусть весь мир услышит её боль. Хрупкие плечи сотрясались от беззвучных, но оттого не менее пронзительных всхлипов, а безупречно накрахмаленный кружевной воротник платья промок, смялся и безнадёжно потерял форму.
«Мадам Лакруа пришла бы в неописуемый ужас», – пронеслось в голове обрывком ясной мысли. Её неизменно строгая наставница терпеть не могла подобных эмоциональных сцен. «Принцесса должна владеть собой. Королевская кровь не терпит публичной слабости», – безжалостно твердила она. И сейчас, даже в этот страшный миг, Доротея почти физически ощущала её осуждающий взгляд. Но мадам Лакруа, стоявшая в тени у стены, на сей раз не сделала ни единого замечания. Отойдя в сторону, пожилая женщина опустила голову. Её руки, затянутые в чёрные кружевные перчатки, скрестились у груди в немом, отчаянном жесте. Губы беззвучно шевелились, обращаясь к тем богам, которые, возможно, ещё не окончательно отвернулись от их дома.
– Отец мой… – голос принцессы сорвался на высокой, истеричной ноте. – Я не знаю, как жить без вас…
Она прижала его тяжёлую, безвольную ладонь к своей мокрой от слёз щеке, чувствуя под пальцами знакомую шершавость кожи, ещё хранившую остатки тепла. Живот сжало так, словно в него вонзили и провернули десятки ледяных кинжалов. Мысли путались, разбегались, цеплялись за обрывки воспоминаний: его громовый, заразительный смех, его твёрдые, надёжные объятия, его спокойный, глубокий голос, читавший ей в детстве сказки. Ещё никогда – никогда! – она не видела отца таким болезненно бледным, таким исхудавшим и беззащитным.
Лицо короля Люциуса Д’Альбона осунулось, кожа натянулась на скулах так, что казалась прозрачным пергаментом. Под глазами залегли глубокие, синевато-лиловые тени, отчего его взгляд, когда-то полный безраздельной власти и огня, стал тяжёлым, потухшим, но всё ещё цепким. Его некогда густые, пшеничного оттенка волосы, которые он всегда с королевской аккуратностью зачёсывал назад, теперь редкими, влажными прядями лежали на подушке. Тяжёлое, расшитое золотом одеяло сползло набок, обнажая дряблую, исхудавшую шею и резко очерченные ключицы. В мерцающем, тусклом свете ламп можно было разглядеть, как медленно, с мучительной натугой, под тонкой кожей на виске пульсирует жилка.
Крупные, горячие слёзы одна за другой падали на дорогой шёлк её платья, оставляя тёмные, бесформенные пятна. Она не обращала на это никакого внимания. В голове крутились, путались и накладывались друг на друга обрывки детских молитв, ставшие сейчас судорожными и отчаянными: «Пожалуйста, не забирайте его. Ещё немного. Всего лишь немного времени…» Принцесса умоляла, взывала к судьбе, к богам, ко всем силам мира, моля о милости, о спасении жизни своего любимого отца.
– Моё дитя… – его голос был хриплым шёпотом, едва различимым в тишине комнаты. Но в глубине потускневших, угасающих глаз ещё теплилась упрямая, не желающая сдаваться искра жизни. – Я всегда буду с тобой. Мы с Равенной… присмотрим за вами… я обещаю…
– Я прие… хала (глухой всхлип), как смо…гла (ещё один прерывистый, захлёбывающийся вздох), – слова тонули в рыданиях, превращаясь в неразборчивый, полный отчаяния поток звуков. – Почему вы не сообщили, что стало хуже?! – её голос внезапно сорвался, став резким, пронзительным, полным боли и немого обвинения. – Я бы бросила всё, я бы примчалась сюда раньше, намного раньше…
Она сжала его руку так сильно, что её собственные пальцы побелели от напряжения. Но он уже почти не чувствовал боли, его ладонь была холодной и тяжёлой. Доротея не пыталась остановить слёзы, они текли ручьями, смывая последние следы румянца, оставляя кожу красной, раздражённой и беззащитной. Плечи вздрагивали в такт рыданиям, и каждый её всхлип отзывался сжимающей болью в груди у всех, кто находился в комнате. Даже стражники у дверей, привыкшие к смерти, стояли, сжав кулаки, не в силах вынести эти звуки, наполненные таким отчаянием, что воздух вокруг казался густым и тяжёлым.
Люциус медленно, с невероятным усилием прикрыл веки. Даже этот приглушённый, сквозь шторы, свет причинял ему невыносимую боль, будто тонкие, раскалённые иглы впивались прямо в зрачки.
– Ты должна хорошо учиться… а не беспокоиться обо мне, дитя…
В уголках его бледных губ дрогнула знакомая, родная морщинка – та самая, что появлялась всякий раз, когда он улыбался ей в детстве, пряча за спиной конфету или маленький, завёрнутый в бумагу сюрприз. Улыбка далась ему невероятно трудно, губы лишь едва дрогнули, словно даже это простое, крошечное движение отнимало последние крохи сил. Доротея заметила это, и её сердце сжалось в комок боли. Она прижала его холодную ладонь к своему горячему, влажному лбу.
«Нет. Нет, ещё рано. Дайте мне хотя бы ещё один день. Один час. Одну минуту…»
– А ты, Адриан… – её голос внезапно изменился, в нём появилась сталь, боль и горький, невысказанный годами укор. Она резко, почти яростно развернулась к брату, и её пальцы с такой силой впились в складки платья, что ткань затрещала.
– Почему не сообщил мне?!
Глаза, ещё минуту назад залитые горем, теперь горели холодным, почти ненавидящим блеском. Юноша, всё это время стоявший в стороне, понуро опустил голову, не в силах выдержать этот взгляд. Его собственные пальцы непроизвольно сжались в кулаки, на ладонях остались кровавые полумесяцы от впившихся ногтей.
– Если бы я приехала раньше, я бы смогла провести с ним больше времени! – последние слова сорвались с её губ в надрыве, голос снова предательски дрогнул, выдав всю глубину её непоправимой, пронзающей боли.
Адриан сжал губы так сильно, что в уголках рта выступила тонкая капелька крови, медная на вкус. Он знал – никакие оправдания сейчас не смягчат её боль, не залатают эту зияющую рану.
– Мне запретили, – ответил он совсем тихо, но его хриплый, сорванный голос эхом разнёсся по гулкой спальне. Сжимая кулаки до хруста в костяшках, он чувствовал, как предательская, жгучая влага подступает к глазам, застилая взгляд.
Ощущая, как смерть всё крепче сжимает горло ледяными, неумолимыми пальцами, Люциус с невероятным трудом перевёл взгляд на сына. На своего мальчика. На свою главную гордость и надежду. В его глазах, где уже колыхались мутные волны небытия, вспыхнула последняя, яркая искра ясного сознания.
– Я жалею лишь об одном… – каждое слово давалось ему с мучительным усилием, вырываясь хриплым, прерывистым шёпотом, но он продолжал, словно торопился выговорить то, что годами лежало камнем на сердце. – Что так мало времени проводил с вами, своими детьми… Не смог дать вам той любви, что вы заслужили…
Юноша судорожно, со свистом втянул воздух, словно кто-то невидимый со всей силы ударил его кулаком прямо в солнечное сплетение. Он бросился было вперёд, чтобы схватить отцовскую руку, крикнуть, что всё не так, что он всегда гордился им, что его любовь была не в словах, а в каждом его поступке, в самой возможности называть его отцом, но вместо этого горло сдавило стальное кольцо. Внутри всё кричало, рвалось наружу, а из груди вырвался лишь короткий, рваный, беззвучный выдох.