Но упоительней нет муки Еще не знать, а только ждать: Они идут —■ иные звуки, Другой закон и благодать. Еще глаза полузакрыты, Но верой верую одно — Вступаем в новые орбиты, Проходим новое звено.
Оставив на мгновенье землю, Уйди наверх — в большую тишь, II песню ту, которой внемлю Открытою душой услышь, Как пробивая снег сознанья Весенней негой горячи, Гремят, музыка мирозданья, — Голубокрылые ручьн.
А вы, друзья — вы, с кем я вырос,
Когда не поняли меня,
Когда к вам вековая сырость
Не подпускает чар огня,
Когда и этими словами
Вас потревожить я не мог,
Тогда поймите — я не с вами,
А с теми, кто пришел и сжег!
Париж. Август 1921.
ЧЕТЫРЕ СТИХОТВОРЕНИЯ
ПОЛЕТ
Как это случилось на белом свете Сказать вам несколько слов? В сером, сыром английском рассвете Лететь самолет готов.
Зеваки стоят с ночи толпами, Толпа развлеченья ждет. Механики бегают, льют пудами в большой живот.
Готово. Тронулись. Птицей жирной Едва повыше крыш, Ревя моторами, в мир немирный Ты вылетел и летишь.
Ну вот и все. Сбились с дороги И в море тебя — капут. Шведские куртки, сапоги, ноги Акулы на части рвут.
Вздымаясь мчат вперед просторы. Брызги бьют и кипят. Не стоит жалеть людей, которые От нечего делать летят.
Париж. Сентябрь 1927.
М. СТРУВЕ
С ТАРИК
Не тот старик —■ краса и лоск, Что скалит золотые зубы, Чья плешина — блестяший воск II выбриты прекрасно губы,
Что в аккуратном котелке
И прочным зонтиком покрытый —
Идет поесть невдалеке,
И в теплый дом вернется сытый.
Нет — мой старик совсем другой, Где он живет —.■• никто не знает, Едва обутою ногой Он нехотя передвигает.
Дыра покрытая дырой Висят лохмотья, словно шкура. И наклоняется порой Поднять раздавленный окурок.
И дальше в путь. Но видел ты, Как тягостно он стан сгибает, И как оплывшие черты Лиловой кровью набегают?
Так ты не удивись, дружок, Когда наступит слишком скоро Предельный день, последний срок И гибель, и восторг позора!
Париж, октябрь 1927.
ЧЕТЫРЕ СТИХОТВОРЕНИЯ
В ПАРИЖСКОМ ПРЕДМЕСТЬЕ
В предместье темном, где чахнет Сухой и живой народ, Где жареным кофе пахнет II плесенью отдает.
Люблю я гулять. Вот блестки Зеленые кабачки. Три нищих на перекрестке Подтягивают смычки.
Неважно они играют, Но мы постоим, мой друг. Зеваки их обступают — Внимательный, тесный круг.
Трамвай прозвенел и канул В далекий черный провал. Полиции нет, — и грянул Иг, -тер -н а -цио -н ал.
Как сердце в груди вскипает, Как сладостно плачу я! Далекая, Русь святая, Ведь песня эта — твоя!
С мтгутою каждой ближе Оставленная земля. Сквозь теплую мразь Парижа — Морозный вечер Кремля,
Где в этот час, на закате, Среди штыков и церквей, Взывает она о брате, О радости всех людей!
М. Струве
\Ж. Октябрь, 1927.
Б И КУ
Серые камни! это, как тень, когда солнце светит— солнечные тени: иду или стал: чувствую, как тихо собираются мысли. У нас на дворе лежал камень: камушком все его называли. Откуда он появился, не помнят. Моя память начинается с этого камня., Сначала я взбираюсь на него — мне он кажется огромным. А как стал подростать, или камень стал ниже? просто сядешь — как на табуретку. И игры околю камня и так чего-нибудь делаешь. А идешь, бывало, растерзанный, а встретишь камушек — и как-то покойно станет.
Я о нем вспомнил — мое тихое чувство — когда «растерзанный» очутился среди камней-менгиров и дольменов — свЯ;. щенных камней друид. Жертвенники, храмы, памятники. (Памятники ставились не для мертвых, а ради живых!) Около каждого камня, я сразу почувствовал, наполнено живым, напоено жизнью и это живое — звенящее — не безпокоит, а располагает.
А какие ночи! сколько лунных, особенных по свету: и Л океана и от строя камней. В такие ночи я не пойду на берег к дольмену — не из-за кориганов, нет, кориганы — духи, служили друидам, теперь живут около дольменов и менгир, я кориганов не боюсь: «злыми» их представили при очень ярком, прямо на голову солнце; конечно, у них свое, они могут не соразмерить человеческое, и, конечно, человеку опасно. Нет, еще почему-то ■ — или, как говорит Бику, «потому что».
Наша вечерняя дорога через шоссе дорожкой к дольмену,— дольмен из самородного камня, как стол, на пяти каменнью ногах, носом в землю, кругом колючий терн и вереск,—а от ноль
мена берегом по скатам, одно очень страшное место: надо перепрыгивать! и потом вверх на берег —тай менгир — камень крепко в землю, торчит, как пест, а от менгира виноградником-- на пустой гряде заячья норка: постоим: «не выйдет ли зайчик?» да чего-то не выходит! и всю дорогу до дома Бику оглядывается: «выйдет зайчик!» Я-то его хорошо знаю — Барбазон! —'и всегда мешок: там у него на палочках розовые леденцы и в серебряных бумажках шоколад— но Бику никак не удается его увидеть и поблагодарить зайчика за гостинцы; раз видели: пробежал усатый! но это не Барбазон, это просто заяц!
Или идем так: из двора через садик и огород в поле и по ежевичной изгороди полями мимо гнезда во; шебной змеи, а прошли змею, идем дубками к старым дубам — там «источник фей».
. Мы никогда не одни, всегда с большими: мы всего боимся. А боимся мы — если спросить Бику, почему он боится? — он ответит: «потому что». Мы говорим на одном языке. Ошибки Бику я не замечаю, напротив, я думаю: как это у него легко выходит я особенно трудные носовые звуки. А он думает, что я говорю, лак он, а если что непонятно, то это «потому что», а возсе не отто-что коверкаю слова и е место одного говорю что попадает и, бывает, невпопад.
Два года назад, когда Бику было три года, ок думал, это я младше его, называл меня на«ты»ини на минуту не остазит: го в мячик изволь играть, то переносишь ему сено из угла в угол,
чем игра, не понимаю, только и остается —■ спрячешься, да зее равно, он отыщет, и опять делай, что скажет. А теперь Бику знает, что я старше его, что мне —12 лет — (12 это последний его лет!), но вообще-то я в роде как он: мы всего боимся. Когда нас нимал фотограф, у Бику от страха дрыгнула нога. «Если бы на эслике, я бы не побоялся !»Но мне кажется, и на ослике тоже было бы. Я вам скажу по секрету: на одну минуту Бику и меня забоялся: это когда мы с ним встретились! — но, передохнув, ок. пока что неглядя, стал мне рассказывать о волшебной змее: ^которую змею „Каллож" никто не видел, но она ночью выходит: ни проходу, ни прорыску!»
Мы боимся автомобилей — по шоссе с ревом они проносятся й с белыми огнями ночью! —■ еще боимся быков — по правде скажу вам, быки на нас никакого внимания, но мы, завидя рога, обходим и говорим тихонько! — собак, конечно, кроме одной — Бику не боится Каро, а чтобы я не боялся, он егс ьержит; ну,
АЛЕКСЕЙ РЕМИЗОВ
Бику еще змей боится и когда мы идем полем по ежевичной изгороди, у него всегда с собой маленькие вилы и ими он тычет по кустам — «змей пугает». Но чего мы не боимся: кориганоз! Ни днем, ни вечером кориганов не видно: Бику залезал под камень —■ «никого нет!» Но каждый раз, когда мы подходим к дольмену, он весь навастривается, настораживается: ждет.И когда бо;ьшие отходят, я беру его за руки — и мы кружимся, как кориганы
Как-то после кориганьего танца, догоняя больших, Бику укусил меня за руку. Мне не больно, только очень уж неожи данно и странно: у меня у большого пальца отпечаток ма.г еньких ровных зубов. Я иду, смотрю на эти следы: и почему-то они долго держатся? А Бику—спохватился что ли?— ко мне и за руку — и я чувствую: губами крепко прижался к больному месту.«Да мне не больно!» А он смотрит так—с болью; и отбежит, побегает, и опять ко мне и за руку тихонько —■ греет.
Бику бретонец последнее что от кельтов! А последнее — или очень грубо, матерьяльно (такое помрет — и, должно быть, как сон без сновидений — навеки), но есть вот как Бику: глаза его глядят с такой грустью — дольмены! эти раскрытые глаза земли, в них таже трехтысячелетняя грусть.