IV
Думаю, что теперь намъ не будетъ казаться такъ страннымъ, что Плотпнъ до пятидесяти летъ ничего не писалъ а, когда началъ писать, не перечптывалъ паписаннаго. II то же, думаю, будетъ попятно, почему Порфирой, такъ близко стоявшш" къ Плотину, его другъ и ученпкъ, въ этпхъ странностяхъ учителя не могъ и не хо-телъ видеть ничего загадочнаго. Тайпа философш открывается только «посвященпымъ». И главная, самая непостижимая тайна, о которой разсказалъ намъ Плотинъ, повпдпмому, въ томъ именно и заключается, что последняя, а можетъ быть и предпоследняя истина дается намъ не какъ результатъ методическаго размышлетя, а прихо-дптъ извне, неожиданно — какъ мгшшвенное просветлеше (V III, 17,
НЕНСТОВЫЯ РЕЧИ
конецъ). Но, если это такъ, если правъ Плотпнъ, и философская истина не дается размышлешемъ, то ведь ей п «научиться» нпкакъ нельзя. Нельзя ее и проверить. Больше того: нельзя быть увт>рен-пымъ, что она, такъ - же, какъ и тъ истины, которыя даются раз-мышлешемъ, всегда п для всЬхъ равна и даже всегда равна для одного и того же человека. Можетъ быть Плотпнъ, «прикасаясь» или «причащаясь» истине, то впдълъ одно, то виде.тъ другое. Правда, объ этомъ Плотпнъ ничего не разсказываетъ.Даже, наоборотъ, онъ говоритъ такъ, что можно думать, что дъло обстоитъ совсЬмъ иначе, что непостоянство есть прпзнакъ явленш шра эмпприческаго, а въ М1РВ надъэмпприческомъ все всегда себе равно и перемены тамъ невозможны и недопустимы. Но, если бы было такъ, то почему все слова, все понятая, кактя мы нмъемъ въ нашемъ разпоряженш, совершенно неприменимы къ кару истинно действительному? Ведь, поел* Сократа, наши понятая такъ именно и создавались, какъ если бы пмъ суждено было выразить собой неизменное, а не изменяющееся. Даже Парменпдъ въ знати (Атпт,р|) цёнплъ возможность видеть подъ изменяющимися явлениями неизменную сущность. Платонъ, какъ известно, учплъ тому же. II Плотпнъ, въ этомъ отношенш прочно державшшея традицш Парменида и Платона, все изменяющееся ечнталъ несуществующимъ, а существующее — неизменнымъ. Даже то обстоятельство, что опъ последнее, высшее начало называетъ «единымъ», какъ будто свидетельствует^ что изменчивость въ гла-захъ Плотина есть порокъ, дефектъ бытая. Какъ же можно утверждать, что онъ, постигая или сливаясь со свопмъ «единымъ», могъ въ разное время испытывать разное? Не значитъ-лп это извращать «систему» Плотина?
Спору нетъ: съ системой Плотпна все, что я здесь говорю, ладится плохо. Но, ведь, задача наша вовсе не въ томъ, чтобъ найти у Плотпна систему. Система — есть илот,;*»,, а Ьпагг,^ — есть Уг/о;. Мы же помнпмъ, что последнее устремление Плотина въ томъ именно н состояло, чтобъ вырваться пзъ власти «уот'а. И, быть можетъ, въ его писатяхъ это самая поразительная черта — при чемъ, вопреки Целлеру, въ этомъ его устремленш нужно видеть не разрывъ его съ древней философ1ей, а скорей наиболее полное и смелое выражеше заданш, которыя ставила себе философ1я грековъ и, которыя, въ силу вышеупомянута™ закона судьбы или псторш, осуществить ей пе было дано. И Парменидъ, и Сократъ, и Платонъ — такъ же какъ и Плотинъ не добивались ни игкггг^ч, ни «-/«'а. Самъ Платонъ, который такъ прославлялъ «уо; — былъ, по своей прпроде, мнеологосомъ. Ибо, что такое "/'>/«, что такое ёхип-Ьш, Что такое та научная филоеоф1я, въ измене которой укоряетъ Плотпна Целлеръ?
Припомнимъ опять то, что было сказано раньше о теологической и философской истине. Некоторые думаютъ, что средневековье, устанавливая такое разде.теше, имело тайную мысль — отделаться отъ теологической истины, чтобъ открыть путь «свободному изеле-доватю». Несомненно, между философами средневековья были по-
пытки такъ использовать учете о двоякой истине. Но. по существу, здт.гь шло д*ло объ иномъ. Можно, конечно, тяготиться рамками, въ которыя тебя ставить принадлежность къ определенному пспов*да-шю. Это, однако, вовсе не значить, что свобода огь теологической истины приводить человека къ свобод* изсзйдоватая. Я думаю, что учете о двухъ истинахъ им*ло свонмъ источником* мечту о совс*мъ иной «вобод* — о той, которую восиБвалъ Плотинъ.
Теолопя стБсняетъ человека, она насильно навязываеть ему неприкосновенные догматы. Ну, а наука—она разв* не связывастъ? Она отъ своихъ догматовъ (предпосылокъ) откажется? Она добровольно согласиться освободить васъ отъ «закона» противор*ч1я? Она признаетъ, что часть равна целому? Она поступится принципомъ, что ех гпЬПо шЫ1 Ш? Или что однажды бывшее можно сделать не быв-пшмъ? Нормальный теологъ, такъ уверенно утверждавшШ, что не можетъ быть етолкноветя между божеским* и челов*ческимъ разу-момъ, осуждай людей на двойное рабство — и перед* догматами католичества, и предъ «истинами» Аристотеля. И т*, которые въ настоящее время, исхода изъ мысли о единств* философш и науки, стремятся примирить ихъ межъ собой, д*лають то-же, что д*лалъ 0ома Аквинскш, т. е. служатъ не д4лу освобождешя, а дт.лу порабо-щетя челов*чесгва. Наша задача, невидимому, не въ томъ, чтобъ мирить философш съ наукой, а ссорить ихъ. И ч*мъ напряженнее, ч*мъ ожесточеннее будет* вражда философш съ наукой, т*мъ бо-лйе выгадаетъ человечество. Я думаю, что, если бы Сократь сей-чагъ воскресъ, то онъ почувствовалъ бы, что ему опять нужно превратиться въ «овода» и на этотъ разъ онъ всю силу своей прошп прежде всего направплъ бы на т*хъ, которые добиваются мира и добраго лада между фплософ1ей и наукой. II еще думаю, что его тревога, въ виду господствующих* въ наше время тенденщй, была бы еще более неизбывной, ч*мъ въ его первую жизнь. И, наверное пришлось бы ему припомнить учете о двоякой истин*, только не зат*мъ, чтобы дать «свободу» научному пзсл*довашю, а чтобъ освободиться отъ научнаго изсл*довашя. Его демонъ, которому была дана власть приказывать, нич*мъ не мотивируя своп приказаны, потребовал* бы отъ него прежде всего открытаго разрыва съ научной философтей.
Конечно, уже первымъ шагомъ къ разрыву была бы р*шпмость Сократа поставить на м*сто логоса и рто-веч -Ыужг, своего демона, съ его загадочнымъ «вдругъ». Ему сказали бы, что, если каждый че-лов*къ станетъ ссылаться на своего демона, то люди никогда межъ собой не сговорятся и вм*сто принудительна™ единства и обязательной гармонш, о которыхъ онъ хлопоталъ въ свою первую жизнь, получится пел*пый хаосъ и невыносимая дисгармотя. Это возражете 2500 лътъ тому назадъ показалось бы Сократу совершенно неотра-зпмымъ. Можетъ быть, тогда онъ согласился бы даже отречься отъ своего демона илп хоть припрятать его подальше. В*дь демонъ и есть
неистовый рбчи
та «трепога»,которая такъ отличала Сократа отъ его современннковъ, да и потомковъ. Но за две съ половиной тысячи л-Бтъ своего поту-сторонняго, вн-Бисторическаго существования, Сократъ, нужно полагать, многому научился. Можетъ статься въ пноыъ м1рт. открылось ему и учете о двоякой нстинб и еще о томъ, что даже въ нашемъ эн-пирпческомъ бытш истина не можетъ и не хочетъ быть единой. Или, иначе, что истина не выносить единства — такъ-же, какъ она не выносить неивм4нности. Основной предавать потусторонней, т. е. метафизической истины въ нашемъ М1ре есть то, чего люди больше всего избегаюсь и боятся — есть изменчивость и связанная съ изменчивостью непрерывная тревога. Вотъ почему — опять скажу — философия никогда не примирится съ наукой. Наука добивается «самоочевидности» н въ самоочевпдностяхъ отыскпваетъ ту естественную необходимость, которая, провозгласивъ себя нрем1рной, хочетъ служить основой всякого знашя и господствовать надъ самовластными «вдругъ». Философия же всегда была и будетъ борьбой, преодолъ-шемъ самоочевидностей. Она вовсе не ищетъ «естественной необходимости» — она и въ естественности, и въ необходимости видитъ злые чары, которые нужно, если не свосъмъ стряхнуть съ себя — что, невидимому, еще ни одному изъ смертныхъ никогда не удавалось, то хоть назвать пхъ настоящимъ именемъ. (Это тоже уже кой что значило бы!). Соответственно этому, теоргя познашя, поскольку она является философМ, если не явно, то въ тайнъ стремилась не къ оправданно, а къ обличению положптельпаго знашя. На худшш ко-нецъ, вс г Ь почти философы приберегали хоть какого нибудь, хоть самого маленькаго, но самовластнаго йеиз ех тасЫпа. Даже безпеч-ный Эппкуръ, (какъ иногда мне кажется, съ плохо скрытымъ зло-радгтвомъ) говорилъ о чуть-чуть заметномъ, но произвольном, ни на чемъ не основанномъ отклоненш атомовъ отъ «естественнаго» на-правлешя. И чемъ глубже и отважнее быль фпдософъ, темъ щедрее прнбавлялъ онъ къ сладкому меду понятнаго знашя дегтя проблематичности и загадочности. И стоики, которыхъ все привыкли считать матер1алистами и рацшналистами, не только никогда не отказывались отъ «чудеснаго», но такъ же искали чудесъ и даже творили чудеса, какъ и друпя философсшя школы.