Но теперь на какую угодно иронию ему было просто наплевать. В этот день они выходили в море, и с этого выхода для всего корабля начиналась совершенно новая, замечательная жизнь.
Перед съемкой пообедали. К обеду Бахметьев побрился и надел новую тужурку.
19
Ермашев оказался учеником рулевым и, между прочим, на редкость способным — с первого же раза превосходно лежал на курсе, в то время как его товарищи просто безбожно катались из стороны в сторону.
Плавать с одним опытным старшиной-рулевым и тремя учениками — сплошное мучение. Поэтому Ермашев для корабля был, так сказать, даром небес, однако хвалить его покамест не следовало. Нужно было сперва к нему присмотреться и понять, что он за человек. Кстати, почему он так неопрятно выглядел?
Бахметьев выждал, пока Ермашев сменился с руля, и подозвал его к себе:
— У вас грязное рабочее платье.
Ермашев шагнул вперед, остановился вплотную перед Бахметьвым и громко сказал:
— Отдайте в стирку с вашим бельишком — будет чистое.
Все, стоявшие на мостике, как по команде, повернулись в их сторону. Командир корабля Шестовский опустил бинокль, усмехнулся, комиссар Лукьянов поднял брови и наклонился вперед, а штурман Жорж Левидов, явно перепугавшись, точно страус спрятал голову в свой штурманский ящик.
Странно, Бахметьев не ощущал никакого волнения. Он даже не подумал о том, что выходка Ермашева была оскорбительной. Только вспомнил, что по долгу службы немедленно должен принять соответствующие меры. А потому, взглянув Ермашеву в глаза, сказал:
— Вы будете арестованы.
— Вот что! — закричал Ермашев. — Ты меня арестуешь? — Но сразу осекся. Комиссар Лукьянов положил ему руку на плечо и, внезапным движением повернув его лицом к трапу, негромко приказал:
— Ступайте!
И Ермашев ушел, потому что сопротивляться Лукьянову не мог. Но на трапе повернулся и, оскалившись, неизвестно кому погрозил кулаком.
— Товарищ командир... — начал Бахметьев, но Шестовский остановил его рукой.
— Можете не докладывать. Я сам все видел. — Лицо у него было брезгливое и холодное. На Бахметьева он смотрел так, точно именно он был виноват во всем случившемся. Еле слышно сказал: — Вот они, ваши любезнейшие, — и, повернувшись к Лукьянову, сразу стал выглядеть озабоченным и даже слегка взволнованным: — Что-нибудь придется предпринять, товарищ комиссар.
— Что-нибудь? — переспросил Лукьянов. — Двадцать суток, а не что-нибудь, товарищ командир.
Конечно, через несколько минут весь корабль уже знал о происшествии на мостике.
О нем говорили на верхней палубе и внизу, в жилых помещениях и даже в машинах и кочегарках, где оно, каким-то непонятным образом, сразу же стало известным.
Волна быстро бежала вдоль борта, белая пена высоким буруном поднималась за кормой, весь корпус дрожал сильной дрожью, и казалось, что сам миноносец охвачен тем же волнением, что и его команда.
Больше всего людей собралось в носовом кубрике вокруг сидевшего на рундуке бледного как полотно Ермашева. Это был почти митинг, и очень решительно настроенный митинг.
— Офицерье! Гад! — выкрикивал Ермашев. — Мы таких десятками стреляли! Беляк! Кадет!
— Хватит! — вдруг перебил его сигнальщик Щетинин. — Хватит орать!
— Только комсомол своим поведением позоришь, — сказал ученик трюмный Поляков и с сердцем добавил: — Дурак!
— Хуже, чем дурак, — поправил электрик Благой. — Враг, вот ты кто. Форменный враг.
Весь круг угрожающе приблизился к Ермашеву, и он отшатнулся назад.
— Да что? Да что? И сказать, что ли, нельзя?
— Нельзя, — ответило ему несколько голосов сразу.
И вечером, когда миноносец отдал якорь на Отдаленном рейде, комиссар Лукьянов пришел в каюту к Бахметьеву. Закрыл за собой дверь, взял со стола папиросу и закурил.
Бахметьев знал, что своего гостя ему торопить не следует, а потому, отложив в сторону книжку и повернувшись в кресле, терпеливо ждал.
— Команда нами недовольна, — вдруг сказал Лукьянов, — что мы Ермашеву двадцать суток дали.
— Как так недовольна? — удивился Бахметьев.
— Говорят: мало. Под суд отдать надо, — и Лукьянов, нагнувшись над столом, осторожно стряхнул пепел. — Вот какие люди к нам пришли.
— Превосходные, — согласился Бахметьев. — Работать можно.
Но все-таки многого он не понимал: откуда взялась эта прямо-таки болезненная наглость Ермашева? Почему комсомольцы Баулин и Халит отказались чистить картошку?
— Объясни, — попросил он Лукьянова, и тот ответил не сразу:
— Людей знать надо. Тогда не будешь удивляться, когда с ними что случается, — и, побарабанив пальцами по столу, приступил к самому объяснению: Халит у себя на родине был секретарем райкома. Когда на флот призвали, думал опять за письменным столом сидеть и руководить, а тут пришлось идти на камбуз. Баулин — просто неорганизованная личность, Пошел за Халитом, чтобы побузить. Однако, — закончил Лукьянов, — мы с ними поговорили по душам. больше таких штук не будет.
— А Ермашев?
Лукьянов снова задумался и, раньше чем заговорить, расплющил в пепельнице докуренную папиросу.
С Ермашевым, объяснил он, дело обстояло похуже. Он в Гражданскую войну был контужен и теперь все обижался. Впрочем, парень он был развитой и толковый. Должен был выправиться.
— Каким образом?
— Не беспокойся, — ответил Лукьянов. — Работа человека всегда обломает, а тут еще товарищи помогут. Года через три нашего Ермашева не узнаешь.
Бахметьев пожал плечами.
— Факт, — сказал Лукьянов и, подумав, добавил: — Тебе нужно все про них знать. Про каждого из них. Понятно?
С этим, конечно, спорить не приходилось. Теперь между командирами и командой должна была существовать полная близость. И совершенно неожиданно Бахметьев вспомнил о другом.
— Слушай, — сказал он, — Шестовский плох. Вовсе плох, и его ничем не обломаешь.
Он уже совсем забыл о том, что когда-то знал Шестовского в корпусе, а потом на минной дивизии. Его прежние понятия о товариществе уже окончательно сменились новыми, совсем иными. Шестовский был ему чужим.
— Знаю, — ответил Лукьянов. — Однако пока что он нам нужен. Дело знает, — и, помолчав, закончил: — Обожди года три, не все сразу.
20
Комиссар Лукьянов оказался прав. Это были очень непростые три года. Приходили все новые и новые люди, и всех нужно было учить, и очень многому учиться самому.
И пожалуй, труднее всего было жить в мире и согласованно работать с холодным и враждебным ко всему новому, но чрезвычайно осторожным в своих поступках командиром корабля Борисом Александровичем Шестовским.
Но через три года после того самого первого выхода в море «Лассаль», стоя у стенки, снова готовился начать кампанию, и теперь в его командирской каюте вместо Шестовского сидел Василий Андреевич Бахметьев.
Шестовского демобилизовали с флота за несоответствие занимаемой командной должности. Осторожность его все-таки не помогла. Сдавая дела, он пытался язвить, но это дешево стоило — Василий Андреевич чувствовал себя превосходно.
Во-первых, он недавно женился на чудесной девушке. Нет, во-первых, он наконец получил корабль, а женился только во-вторых. Но, как бы то ни было, у него теперь имелся надежный тыл и две солнечные комнаты с окнами на Летний сад. И Никите, конечно, было теперь лучше.
А корабль был замечательный. Старый Бобер Короткевич привел в полнейший порядок все его механизмы, и теперь можно было ни о чем не беспокоиться.
А люди подобрались такие, что лучше не надо. Комиссаром остался все тот же Егор Лукьянов, старшим помощником стал Синько, а минером на его место был назначен только что выпущенный из училища Михаил Леш. Флот действительно оказался маленьким, и они все-таки снова встретились. Это было очень приятно.
— Да, — ответил Бахметьев, услышав стук в дверь своего командирского салона, и, обернувшись, чтобы увидеть, кто к нему пришел, стремительно вскочил с кресла. В дверях стоял Семен Плетнев.