61
Только сильное самосознание, воплощенное в молодом и беспощадном руководстве, способно с необходимой точностью произвести надрез, достаточно глубокий для того, чтобы освободить нас от старой пуповины. Чем менее образован в привычном смысле слова этот слой вождей, тем лучше. К сожалению, эпоха всеобщего образования лишила нас могучего резерва безграмотных, — точно так же сегодня можно без труда слышать, как тысячи сведущих людей рассуждают о церкви, тогда как поиски прежних святых, удалявшихся в пещеры и леса, оказываются напрасными.
Мы возлагаем нашу надежду на новое отношение к стихийным силам, которое свойственно рабочему. Время позаботится о том, чтобы он все больше и больше познавал это отношение и видел в нем подлинный источник своей силы. Подобно тому как он должен опасаться давать своим участием новую подпитку политическим системам либерализма, в его интересах не принимать участия и в том, что сегодня понимается под искусством. Правда, опасность окажется не такой уж большой, если проанализировать те усилия, которые были ему адресованы. По существу, они сводятся к стараниям особого слоя художников перенести старые рецепты на своеобразное мировоззренческое искусство, признак которого состоит в том, что субстанция заменяется тем или иным настроением. Это обычная уловка любой бездарности, подкрепляемая широко распространенным предрассудком, будто о всяком более или менее значительном перевороте должно быть объявлено в искусстве и, в первую очередь, в литературе.
Однако такое оглашение было бы столь же бессмысленно накануне изменений первостепенной важности, одно из которых нам предстоит испытать, как, например, и накануне великого переселения народов. Ведь оно как раз предполагало бы известную преемственность артистической среды и тем самым пространство взаимопонимания, наличие которого мы вынуждены отрицать. Конечно, такая преемственность существует там, где появляется всего лишь новое сословие и где движение происходит в рамках социальной постановки вопросов, — но не там, где готовится извержение стихийной силы. Здесь выступают на сцену иные способы разрушения и иные возможности роста. Искусство здесь — не средство, а объект изменения. Подобно тому как победитель пишет историю, то есть творит для себя свой миф, он определяет и то, что должно считаться искусством. Однако все это заботы, которые можно отложить на более позднее время. В любом случае можно предвидеть, что не только целые категории художественного производства утратят свое значение, но и, с другой стороны, что это производство подчинит себе области, о которых сегодня не отваживаются даже мечтать.
Речь здесь идет уже не о смене стиля, а о проявлении иного гештальта. Пессимизм в отношении культуры, конечно же, прав в том, что возможности определенного жизненного пространства исчерпаны до предела. Это необходимо сознавать, поскольку то, становление чего уже завершилось, должно быть как бы объективировано, отделено разделительной чертой, за которой его можно рассматривать холодным взглядом. Как уже было сказано, в этом состоит задача управления, причем такого управления, которое находится под надзором. Напротив, то, что сегодня еще остается текучим, предназначено для вмешательства со стороны других форм.
Чтобы получить теперь представление о возможности таких форм, необходимо окинуть взглядом положение дел в целом.
В соответствии с последовательной сменой универсальных состояний абсолютным государством и бюргерской демократией, что исторически представлено появлением личности, а затем индивида, можно проследить, как абсолютизируется и обобщается искусство, — обобщается в той мере, в какой существует непосредственная связь между индивидуальным и всеобщим, как находящейся в его распоряжении средой.
В ходе этого процесса производство обретает большую свободу, если, конечно, мы признаём, что свобода тождественна автономии. На языке христианства это были бы ступени прогрессирующей секуляризации, — между тем этот язык для нас не имеет значения, так как свою задачу мы усматриваем именно в дистанцировании от общего положения вещей, независимо от того, секуляризировано оно или нет. Вера рабочего не является более слабой, она является иной, и потому здесь это различие представляет собой исключительно музейную ценность. Оно указывает на соотношения величин, а не на степень родства. Бюргер, разумеется, еще находится в рамках процесса, который и завершается им; в то же время закат индивида возвещает о последнем всполохе христианской души. Именно это придает завершению процесса его подлинный смысл. Мы же должны понять, что между гештальтом рабочего и христианской душой общего не больше, чем между этой душой и античными изображениями богов.
Растущее расслоение искусства по необходимости должно было породить воззрение, согласно которому художественная манифестация существенным образом принадлежит к свидетельствам индивида. Это воззрение достигло своего пика в культе гения, свойственном XIX веку. История искусства выступает здесь прежде всего как история личности, а само творение — как автобиографический документ.
Соответственно на передний план выступают те роды искусства, в которых особое внимание уделяется индивидуальному вкладу, и все эти роды, какому бы органу чувств они не адресовались, все больше погружаются в специфически литературную стихию, в своеобразную оживленность острого ума, родственную, скорее, темпераменту, нежели характеру. Этим объясняется, почему скульптура, которая сильнее всего сопротивляется оживленной работе духа, вынуждена отступить на задний план. Самоочевидность, логика материала здесь настолько сильны, что какой-либо изъян субстанции невозможно скрыть никакими духовными средствами, к примеру, средствами перспективы, но, напротив, он с неумолимой отчетливостью сразу же станет заметен даже наивному глазу. Точно так же обстоит дело и с архитектурой, которая, в общем-то, едва ли даже числится еще среди родов искусства, хотя в иные времена, как, например, во времена строительства кафедральных соборов, она была госпожой и матерью всех прочих искусств и определяла их статус. Конечно, в составленном из индивидов обществе скульптура и зодчество оказываются не на своем месте; напротив, среди изобразительных искусств они находятся в столь же строгом и внутреннем отношении к государству, как драма — среди словесных искусств.
По мере того как творческий индивид обретает большую суверенность, то есть становится носителем действительности, с математической непреложностью сужается пространство, в котором может развертываться и получать объективное подтверждение его продуктивность. В той степени, в какой прекращается господство над пространством, становится необходимым ускорение движения.
От зачарованных блужданий еще только пробуждающегося сознания по кругам ада и рая до «спокойной стремнины», влекущей с небес через весь мир к аду — какова же мера этого ускорения! Но мы пережили крушение «Пьяного корабля», который мчится «вдоль луча света череды светил» словно вдоль некой стены. Мы на себе испытали, что одной только свободы недостаточно и что страх есть та тайна, которая скрывается в скорости. Мы видели движения искусства, подобные движениям медведя, которого заставляют танцевать на листах раскаленного железа, — короче говоря, мы видели упадок индивида и наследуемых им ценностей не только на полях сражений, не только в политике, но и в искусстве. Та бесконечность, которая будто бы находилась в распоряжении у индивида, оказалась по своей природе бесконечностью калейдоскопа. Мы знаем, что его доля наследства истрачена и что не только вступать в сношения с ним, но и оглядываться на него стало бессмысленным.
Однако такое знание бесполезно, если не извлечь из него выводов. Вместо того чтобы в тысячный раз и по необходимости все более негодными способами складывать из атомов старые фигуры, стоит посмотреть, не скрывает ли в себе новые силы и средства какое-то иное пространство. Нет ничего более естественного, ибо нигде, ни в механическом, ни в органическом мире, ни в природе, ни в истории не наблюдается такой силы, которая рассеивалась бы, не получив замены.