— Она закрывалась, чтобы печатать?
— Откуда вы знаете?
— Неважно. Вы считали его своим отцом?
— Я ничего не считала. — Она сделала паузу, чтобы закурить.
И вот она втягивает в себя дым и выдыхает его, будто взыскуя беспамятства опия, — так торопливо опрокидывают в глотку рюмки в отчаянном желании забыться. В ней происходило нечто такое, чего раньше я не замечал, и это придавало глазам ее сумрачную глубину, сходную с той, какую обретает море в первые дни зимы.
— Я ничего не считала, — повторила она. — Просто никак его не называла. Он усаживался с газетой в руках и пялился на меня. Я не помню ни его лица, ни голоса. Помню, как он подкрадывался к двери материной комнаты и слушал. Часами под дверью торчал, иногда звал ее. Прижмется лицом к двери и зовет по имени. Только она ему не открывала и не отвечала — как и мне. Ей на нас обоих было плевать. Она нас ненавидела. И если жива, то до сих пор, наверное, нас ненавидит. Он часто куда-то уезжал. Однажды, когда дома его не было, мать собрала чемодан и мы оттуда сбежали. Приехали в Мадрид, поселились в доме, где было очень много комнат и длинный коридор. Это был пансион в районе станции метро «Аргуэльес». Мать готовила на примусе — она в шкафу его прятала, а еще печатала на машинке, почти никогда не причесывалась и никуда не выходила. Много пила. Однажды утром я проснулась, а ее нет. Исчезла и даже машинку с собой не взяла.
— Больше вы ее не видели?
— Я не хочу ее видеть.
— Однако вы причесываетесь и краситесь, как она.
— Я никогда ее такой не видела.
— Но вы должны были видеть ее фотографии. Снятые еще до вашего рождения. Вы же мне только что сказали: уходя, она ничего с собой не взяла.
— А что она могла взять, если у нее ничего не было? Только примус в шкафу, пишущая машинка да пустые бутылки. В ночном клубе мне никогда не говорили, что я должна быть на кого-то похожей. Однажды хозяин заявился ко мне и сказал, что думает сделать из меня звезду. Никаких, дескать, с этого дня пикантных песенок, и чтобы я больше не подсаживалась к клиентам за столики, на шампанское раскручивать. Потом пришла какая-то женщина, завила мне волосы, показала, как я должна причесываться и как краситься. И все эти платья мне принесла. Ну, я разучила песни, что мне велели разучить. Пианист приносил старые пластинки, и я должна была их слушать, все время одни и те же. Даже фамилию эту — Осорио — мне дали они.
— А Ребека — ваше настоящее имя?
— Да. Я его ненавижу. Звучит фальшиво. Как в кино.
— Оно как раз из кино.
В меня вперился непонимающий взгляд с кровати, где сидела она, зажав юбку ногами, стягивая на груди расстегнутое платье. Внезапно она предстала для меня призраком другой женщины, которой никогда не существовало, но которая была мечтой и объектом вожделения разных мужчин: Вальтера и Андраде, Вальдивии и меня самого, а также многих других незнакомцев — тех, к кому она сходила со страниц своих романов, или тех, кто поедал ее жадными взглядами из полумрака ночного клуба «Табу», когда она обнажалась. Взгляды, руки и дыхание разных мужчин отшлифовали ее кожу до невиданной белизны, наделили все ее тело пластичностью и покладистостью потертого шелка, однако сам я убедился в этом чуть позже, когда осмелился лечь рядом с ней и собственными руками прикоснуться к безгранично жаркой неподвижности ее бедер, что приоткрывались медленно, словно тяжелые лепестки, липнущие к пальцам. Была в ней какая-то сомнамбулическая покорность чужим намерениям, некая отрешенность женского образа в сумраке портрета, которая, должно быть, и заставляла трепетать сердца мужчин, поскольку внушала разом и уверенность в полном обладании, и подозрение в том, что она никогда не станет твоей до конца. Синяя холодность ее глаз выстуживала время, останавливала и будущее, и прошлое. Не получив ни разгадки, ни надежды, я не отрывал от нее глаз, а приглушенный задернутыми шторами шум города возвращал меня к мыслям о быстротечных минутах, утекавших под бег стрелок каких угодно часов, приближая такой близкий уже час отъезда. Еще двадцать минут, и я пойду, высчитывал я, может, еще полчаса — так же считал и Андраде, когда ждал ее, скрестив беспокойные руки на столе под голубым плафоном светильника, рассчитывая время так же скрупулезно, как и сигареты и глотки спиртного, чтобы к мгновению ее выхода на сцену не опустел его бокал и никто бы не покусился на его право ни на секунду не сводить с нее глаз.
Андраде — избранник и фанатичный почитатель; в одну из таких ночей комиссар Угарте должен был узнать его, должен был догадаться обо всем остальном, и уже потом, покуривая во тьме ложи, он во всех деталях продумал ловушку, которая погубит Андраде.
— А вы кто такой, — произнесла девушка, будто не задавая вопроса и не ожидая услышать правдивый ответ. — Откуда взялись.
— Издалека.
— Вы знакомый Андраде?
— Никогда лично не видел. Только на фото.
Она стала медленно приподниматься, пока не села на краю кровати, уперев босые ноги в пол, расставив колени.
— Но вы хотели убить его.
— Кто вам это сказал? Я приехал помочь ему скрыться.
Она встала, платье мягкими складками улеглось у ее ног. Меня пронзила мысль, что только сейчас я впервые вижу ее обнаженной. Тонкая талия, узкие бедра, тень в самом низу живота — легкая, едва заметная, как и бледно-розовый цвет плоских сосков. Фигура ее вздымалась торжественным величием статуи.
— Зато он вас узнал, — сказала она. — Я выключила свет, а потом дважды включила, давая ему знать, что вы уснули. Стоило ему посмотреть на ваше лицо, как он сразу понял, что вы явились убить его. Он даже комиссара Угарте боялся меньше, чем вас.
Сама она жила, казалось, за пределами страха и переступила его границы с отвагой и осторожностью, придвинувшись ко мне, словно к пистолету или ножу, устремив пристальный взгляд синих глаз на лицо, которое не было моим, потому что зеркала лгут, и я никогда не смогу ни увидеть его, ни понять, на что в тот миг смотрела она и что увидел Андраде.
— Вы же ничего не чувствуете, — изрекла она на расстоянии шага от меня, наступая, почти отталкивая, став теперь, без каблуков, чуть ниже ростом, но более властной и пылкой. — Вы же не двигаетесь, никогда — вот и теперь стоите, как мертвый, и только смотрите. В жизни не видела никого холоднее и неподвижнее: у вас в жилах не кровь, плоть у вас — из воска, а глаза — из стекла, и думаете, что стоите выше любого из нас, что можете вытащить деньги и купить меня, что это в вашей власти — убить Андраде или сохранить ему жизнь!
Она говорила что-то еще, но я уже не желал ее слушать — было совершенно невозможно, чтобы эти слова имели хоть какое-то отношение ко мне, что в этих глазах отражалось мое лицо, что отражение это отбрасывало на нее некую тень, которая не следовала за мной, а бежала впереди, не будучи тенью моего тела. С вызовом и пьянящей гордостью она заявила, что назначила мне свидание в квартире Андраде специально, чтобы подпоить меня, накачать наркотиками, и что она подавала ему знаки из окна при мне, а я, дурак, ни о чем так и не догадался; что наркотик она всыпала прямо в бутылку и притворилась, что пьет сама, используя трюки, которым выучилась в клубе «Табу», чтобы валить мужчин с ног, опаивая их возбуждением и спиртным. «Но сама-то я никогда не напивалась, — сказала она. — Я пила рюмку за рюмкой, но выглядело все так, будто меня ничего не берет — ни хмель, ни сон, и глаза мои всегда оставались широко открытыми, будто стеклянные». И ночью, когда я упал на нее, она подумала, что я в конце-то концов поддался-таки искушению и вознамерился ее поцеловать, но нет, я уже не двигался, и она оказалась придавлена моим телом, словно тяжелым мешком, а когда попыталась из-под меня освободиться, то я просто рухнул на пол и увлек ее в падении за собой. Чтобы заткнуть ей рот, я привлек ее к себе — поцеловать в губы. Но она решила увернуться от этого поцелуя, ее тонкая талия перегнулась в моих руках, и ее волосы хлестали меня по лицу, когда она бешено мотала головой, отбиваясь. Она отклонялась все дальше назад, вонзая мне в живот свои костяшки, и вдруг вырвалась: дышит тяжело, чуть согнулась, словно борец, волосы упали на глаза, и бросает мне вызов, повторяя грязное ругательство, будто приглашение. Я сделал к ней шаг и звонкой пощечиной свалил ее на кровать. Упала она боком и осталась лежать неподвижно, будто выброшенная ударом приливной волны на прибрежную гальку. Я лег рядом, стал очищать от волос ее губы, я звал ее, повторял ее имя, страстно желая увидеть лицо той, другой, убрав с него волосы. Потом приподнял ей голову, и она открыла глаза, словно просыпаясь, и тогда я встряхнул ее, но она смотрела на меня все так же, не шевелясь. В суматошной и мстительной спешке, подстегнутой собственной неловкостью, путаясь в пряжке ремня и фалдах рубашки, я вошел в нее, вынудив ее забиться в быстрых судорожных движениях, когда рот ее перекосился гримасой боли, сухо застучали пружины и задрожал железный остов кровати. Однако постепенно пришло ощущение, что безразмерно мягкая ее покорность приходит в движение от некоего толчка, похожего на спазм, будто от чрезмерного возбуждения или лихорадки, и я увидел, как она выгибает шею и запрокидывает назад голову и яростно мотает ею из стороны в сторону, увидел, как она, совершенно обезумев, заходится в рыдании, будто отбиваясь в темноте от щупальцев кошмарного чудовища. Метаться она продолжила и тогда, когда я уже не двигался, испепеленный, сраженный жгучим чувством стыда. Я упал на спину возле нее и слушал, как она дышит. На тумбочке лежали ее часы. Не веря своим глазам, с затаенным и жалким облегчением я увидел, что стрелки показывают без двадцати четыре. Какое-то время я еще посидел на краю кровати, упершись локтями в колени и машинально приглаживая волосы. Мне не хотелось ни оборачиваться к ней, ни видеть собственное лицо в зеркалах. Но когда я вышел из ванной, меня встретили ее глаза. Согнув пополам подушку, она подложила ее под голову, однако ноги были по-прежнему широко разведены, а на животе поблескивало влажное пятно. Потом она протянула руку, нащупала на тумбочке пачку, вынула сигарету. Взяла ее в рот, но не зажгла. И только глядела на меня невидящим взглядом, будто меня в этой комнате не было.