— Вы должны заплатить, — сказала она. — Сначала нужно платить.
Я достал деньги, не глядя отстегнул пачку банкнот — демонстративно, чтобы она видела: денег я не считаю. Все, что мы делали, сопровождалось некой непристойной медлительностью, соблюдаемой обоими. Не касаясь ее, как воспитанный и опасливый клиент, я сел рядом и положил банкноты на тумбочку, придавив их краешком зажженной лампы. На деньги она даже не взглянула. Но мне было уже знакомо это свойственное ей проявление гордости: безучастное, отсутствующее выражение на лице.
— Даже если вы решите меня обмануть, все равно ничего не получится, — сказал я. — Мне известно, что вы ее дочь.
— Чья дочь. — Она как будто решила игнорировать все: не только сами вопросы, не только необходимость отвечать на них, но и вопросительную интонацию.
— Ребеки Осорио. — Я резко повернулся, чтобы взглянуть ей в глаза, но в них не было абсолютно ничего — ни жалости, ни презрения. — У вас ее глаза. А когда вы не хотите говорить, то поджимаете губы — точно так, как она.
— Вы мне до сих пор не заплатили.
Ей показалось недостаточным стребовать с меня денег: она хотела, чтобы я вручил их прямо в руки, чтобы у меня не оставалось ни малейшего сомнения относительно цели ее визита. Я сложил банкноты пополам и протянул ей. Правая ее рука дрогнула, прежде чем взять деньги.
— Пересчитайте, — посоветовал я. — Добавлю, если нужно.
— Вы всегда покупаете женщин?
— Не всех. — Струйка дыма скрыла от меня ее лицо. — И не всегда.
— У вас слишком много денег. — Она убрала деньги в сумочку и закрыла ее, щелкнув замочком. — Я не знаю, чем занимается Андраде и почему он сейчас в бегах, но вы слишком хорошо одеваетесь, чтобы быть его другом. Я поняла это сразу — с первого взгляда. Он бы никогда не смог оплатить такой номер.
— Он оплачивал вас, — произнес я с подспудным намерением оскорбить. Однако ничто из моих слов или действий не обладало способностью ее хоть сколько-нибудь задеть.
— Это я его оплачивала, — произнесла она с гордостью и презрением и, выпрямив спину, резко отпрянула от меня, словно опасалась выпада, бесстыдная и вульгарная, как звуки танго. — Это я все ему покупала. Самые лучшие рубашки. Костюм, в котором его арестовали. Я давала ему деньги на гостиничные номера. Он-то ни бельмеса ни в чем не смыслит, вообще не знает, что почем. Как будто из другого мира явился.
— Как раз из другого мира он и явился. — Я вспомнил фотографию, где пляж, берег Черного моря и смехотворные плавки. — А теперь вернулся обратно. Знаете, почему он не попросил вас поехать вместе с ним?
Она сложила подушку пополам. Опустила на нее голову, закинула на кровать ноги и принялась снимать чулки. Когда она взялась за застежку на платье, я схватил ее за руки.
— Не сейчас, — сказал я, вдохнув аромат ее кожи. — Сначала поговорим.
— Вы заплатили не за то, чтобы разговоры разговаривать.
— Вам-то откуда знать?
— А вот знаю! — В ее голосе прозвучала издевка. — Вы точно как тот комиссар. Ему нравится только смотреть и щупать, но не делать. Не может. Наверное, просто боится меня.
Я отпустил ее руки и отстранился. Она не двигалась и только курила, не вынимая изо рта сигарету, втягивала дым, прищурив глаза, подобно тем роковым женщинам из кинофильмов, которым подражала. И сравнивала меня и Андраде, каким она его помнила, сопоставляла меня с его жесткой безутешной фигурой, которую ей, возможно, увидеть больше не суждено. Но я мало в чем уступал ему — всего лишь на несколько лет старше и циничнее, так что дистанция между ею и мной не могла выглядеть менее преодолимой, чем та, что была между ними, когда они познакомились, да и прямо сейчас, в эту минуту, очень высока вероятность, что они никогда больше не встретятся и будут медленно угасать, разведенные по разным концам Европы: две жизни, что не могут сойтись при гарантированном искушении забвением. Их последняя встреча была уже, несомненно, отравлена близостью разлуки. И я спросил себя: осталось ли у них, когда они все-таки смогли воссоединиться на рассвете, прежде погрузив меня в пучину наркотического сна, несколько часов наедине в гостиничном номере, приправленных отчаянным пониманием, что каждая ласка и каждый взгляд непоправимо превращаются в атрибут расставания?
— Этим утром вы ездили в аэропорт, провожали его? — спросил я. — Он обещал вам вернуться?
— Я знаю, что он не вернется, — эти слова она произнесла как-то отстраненно и обыденно, словно речь шла о чем-то ей безразличном, словно она всегда исходила из презумпции, что его потеряет. Но и он вряд ли вернется к прежней своей жизни, к жене и дочке, той печальной девочке с фотокарточки. В одну из своих ночей в Мадриде он, должно быть, уже дошел до мысли, что превращается не в предателя и не в неверного мужа, а в вечного изгнанника. Где он сейчас, куда направляется, думая о женщине, которая совершенно напрасно лежит теперь рядом со мной? Каким ужасом и болью пронизаны, должно быть, его размышления об остатке собственной жизни, в которой не будет ни ее, ни всего того, что он имел прежде, что было для него самым желанным вплоть до этого дня?
— Ну же, — скомандовала девушка, — придвигайтесь. Мне скоро пора уходить.
— Спешки нет. Я вам еще заплачу. Это он забрал мой пистолет?
— Я его не трогала.
— Прекратите врать. Когда я проснулся, пистолета не было. Это вы его прихватили.
— У меня была такая мысль. Но по-настоящему меня интересовали только паспорт и деньги.
В глазах на этом лице ложь и правда были неразличимы. Будь даже все так, как она говорит, у меня все равно нет никакой возможности проверить. Так зачем продолжать этот допрос, если нет возможности хоть что-нибудь выяснить? Разумнее будет ее отпустить и отвернуться, чтобы не смотреть, как она одевается, как берет сумочку и набрасывает на плечи шаль, не видеть, как закрывается за ней дверь. И тогда я взгляну на постель и не найду там иных следов ее присутствия, кроме разве что окурка с красной каемкой в пепельнице. И все же, игнорируя собственные резоны, я не сдавался: не мог отступиться ни от того высокого напряжения, что пронизывало меня насквозь при одном только взгляде на нее, ни от острой потребности узнать, кто она и что стало с Ребекой Осорио, есть ли что-то еще от нее в этом мире, кроме света ее очей на другом лице.
— Я был знаком с вашей матерью, — сказал я. — Много лет назад, когда вас еще на свете не было.
Она никак не отозвалась, и мне стало казаться, что теперь я толкую ей о совсем уж седой старине.
С тоской подумалось, что мои воспоминания для нее — время, которого не было, иллюзорный мир чужой памяти. И тогда во мне неожиданно родилось подозрение, которому следовало бы появиться давным-давно, но возникло оно только сейчас: ведь могло быть так, что Ребека Осорио, когда я увидел ее в первый раз, была беременна. И вот прошлое и настоящее соединились, словно два выхода одного туннеля, многократно увеличив размеры и горечь совершенного мной злодеяния, величину моей старой вины. Значит, последствия гибели Вальтера, последствия одиночества и бесприютности женщины, которую он любил, длятся по сей день. Нет, я должен все выяснить, и нужно задавать вопросы, даже если я обреку себя на вечную муку.
— Она жива? — спросил я. — Вернулась в Мадрид?
— Она меня бросила, — прозвучал исполненный горькой ненависти ответ. — Мне о ней ничего не известно.
— Она говорила вам об отце?
— Нет, никогда. Она жила с другим.
— Это правда, что она уехала в Мексику?
— Кто вам такую глупость сказал? — Она взглянула так, будто вопросы мои заслуживали исключительно презрения. — Мы жили не в Мадриде, это точно, но где — я толком не помню, в каком-то городке. Он все время уходил и возвращался, а мы с ней безвылазно сидели дома. Они никогда не разговаривали. Садились за стол и ели молча, глаз не спуская друг с друга, будто шпионили. Мне было тогда лет пять или шесть, но я хорошо помню, как они мерялись взглядами. Потом мать закрывалась в комнате и на всю катушку включала радио. Я стучалась в дверь, звала ее, но она не открывала. Звала потому, что боялась оставаться с ним наедине.