Я представил себе, как их читает Андраде: днем или ночью, лежа, не в силах подняться, пол вокруг густо усыпан окурками и пеплом, есть и несколько полупустых консервных банок, приспособленных под пепельницы, — читает и плюется, и возвращается к ним только тогда, когда бессонница и ночь становятся бесконечными. Имя Ребеки Осорио предстало моим глазам многократно повторенным, породив кристальную ясность понимания, что мне пора уходить, что, если я поспешу и попаду в аэропорт вовремя, чтобы успеть на рейс в Англию или в любую другую страну, у меня еще останется шанс от чего-то спастись — не от преступления и преследования полицией, а от себя самого, от воскресшего кошмара, сгущающегося вокруг меня с той минуты, как я вступил под своды вокзала и прошелся по сомнительным барам в его окрестностях. Червоточина бесконечных перемещений и бессонницы, дурное самочувствие и ощущение бесприютности, встревожив меня в аэропорту Флоренции, воплотились теперь в легкомысленных романах, написанных столько лет назад Ребекой Осорио, да и в самом этом имени, и мне стало казаться, что поток времени постепенно меняет курс в своем стремлении дать мне в руки нежеланные фрагменты прошлого: само это имя, тьму раздвоившейся ночи, память о другом преследовании и другом предателе, которого я убил, прекрасно зная, что тем самым отсекаю половину ее жизни.
Решимость уйти придала мне иллюзорной храбрости, характерной для тех, кто принял решение покончить с какой-нибудь вредной привычкой. Парабеллум я оставлю там, где взял, ночь проведу в ближайшем к аэропорту отеле. Спокойный ужин, рюмочка в номер и, пожалуй, телефонный звонок в Англию. Я вновь почувствовал себя ловким и предельно чутким, готовым ко всему, с тем ощущением свободы, что возносит меня до небес каждый раз, когда я собираюсь покинуть какой-нибудь город или страну. В каждом прибытии есть миг неуверенности и даже печали, отъезд же — растянутый во времени приступ счастья. Я уже начал внимательно осматривать магазин, желая убедиться, что оставляю все в том же положении, в каком застал, — и с максимальной точностью воспроизвел хаотичное расположение романов вокруг койки, — когда заметил, что в глубине помещения, гае кончается прилавок, медленно, со звуком, похожим на шелест листвы, покачивается занавеска. Неподвижный, словно манекен, за ней мог стоять Андраде и наблюдать за мной, выжидая удобный момент. Бесшумно я направился к занавеске, держа в руке лампу, при моем продвижении все тени сдвигались назад. Я поднял лампу выше, но не нашел ничего, кроме темной, застеленной пожелтевшими газетами ниши. И как раз в этот момент я услышал, что кто-то уверенно, по-хозяйски отпирает заднюю дверь магазина.
Я потушил лампу и попятился назад, пока не уперся в стену. Кто-то очень неторопливо поднимался по лестнице. Мимо прогрохотал поезд, сотрясая стены и заглушая шаги. Когда вернулась тишина, шаги зазвучали снова, но уже в непосредственной близости от меня, сделавшись грузнее и медленнее, шурша газетами на полу. На занавеске, за которой я спрятался, остановился луч фонаря, потом скользнул дальше. Послышалось дыхание — тяжелое и такое близкое, что на какое-то мгновение я спутал его со своим. Через минуту или две полной неподвижности и молчания я осмелился чуть-чуть отвести занавеску. Высокий и весьма грузный мужчина в очках, в коричневом костюме сидел на койке, не делая ровным счетом ничего: по всей видимости, он полностью погрузился в многотрудный процесс дыхания, да еще и курил, не вынимая изо рта сигарету. Фонарь он поставил прямо перед собой, так, что свет его стал конической формы марлевым экраном, не дающим возможности увидеть его лицо. Моему зрению было доступно лишь неяркое поблескивание очков и пурпурный кончик сигареты, который то вспыхивал, то угасал с какой-то механической регулярностью. Это, конечно же, не был Андраде: мужчина выглядел настолько более массивным и неспешным, что никак не мог оказаться беглецом, даже если допустить, что Андраде сильно изменился с того дня, когда была сделана фотография, лежавшая в моем бумажнике. Но было в нем что-то такое, что казалось мне отдаленно знакомым: что-то в замедленности движений, в манере покусывать сигарету. Он переводил взгляд с подушки на романы, потом на консервные банки с окурками, но не помогал себе лучом фонаря — тот вообще упал на пол, однако мужчина не стал его поднимать, и свет оказался направлен снизу, еще сильнее увеличивая его фигуру и сгущая тени, искажавшие лицо. Во всем его облике чувствовалась какая-то непрошибаемая тоска пассажира в зале ожидания. Кряхтя, он поднялся на ноги, потом ему пришлось вновь согнуться — за фонарем, однако ни на миг, несмотря на затрудненное дыхание, он не вынул изо рта сигарету.
В магазин он пришел явно не в первый раз. Он смотрел на вещи вокруг себя, будто сверяя их с каким-то списком, желая удостовериться, что каждая из них занимает изначально предназначенное ей место. Я испугался, что он сейчас хватится карбидной лампы — после стольких минут на весу в моей вытянутой руке весила она, казалось, тонну. Было что-то очень странное в его облике и в том, как он обращается с фонарем. Он поворачивал его вроде как случайно: мог оставить на прилавке и встать к свету спиной, а когда поворачивался к нему лицом, я с содроганием начинал подозревать, что он видит меня сквозь занавеску. Прикуривая сигарету, он отряхивал с лацканов пиджака пепел предыдущей, окурок которой только что уронил на пол. Лицо его, на краткие секунды высвеченное огоньком зажигалки, кривилось в буддийской улыбке. Он снова сел, на этот раз ко мне спиной, и выключил фонарь. У меня снова мелькнула мысль о человеке, скучающем в зале ожидания. Я услышал, как хлопнули дверцы машины, и понял, что он пришел сюда ради этого: он ждал, и ждать предпочитал во тьме.
Зазвучали шаги: на первом этаже, потом по металлическим ступенькам винтовой лестницы. Толстяк внезапно включил фонарь, и луч с необычайной точностью высветил лицо вошедшего — желтую, словно отрезанную пятном света, голову
— Я привез ее, — произнесла голова, улыбаясь широким красным ртом.
— Пусть поднимется, — голос сидящего спиной ко мне мужчины прозвучал порождением сырой непроглядной тьмы и тут же угас, лишенный интонаций и красок. Но ведь могло быть и так, что, поскольку я не имел возможности пошевелиться и должен был максимально, до предела задерживать дыхание, словно под водой, я начинал уже воспринимать все происходящее сквозь мерцание галлюцинации, преображавшей голоса и лица не меньше, чем слишком медленный граммофон искажает знакомую мелодию, и та начинает звучать странно, почти угрожающе. Ощущение чего-то знакомого все больше усиливалось, как и необъяснимость происходящего: однажды я здесь уже был, эти люди были мне вроде как знакомы, и я даже знал, что будет, когда желтое лицо вновь покажется над винтовой лестницей. Услышал я и другие шаги, вместе с голосами, перешептывающимися внизу. Фонарь освещал пустоту, круглое пятно света лежало на полу. Затем он погас, но на долю секунды в свете его промелькнуло женское лицо.
Я стиснул зубы и крепко зажмурился, чтобы давление, плющившее мне виски, не лишило меня сознания. Я как будто оказался на дне глубокого колодца, наполненного густой и темной жидкостью. Теперь, в силу какого-то невообразимого обострения слуха, я воспринимал два разных дыхания, одно против другого, и каждое из них — плотно окруженное шорохами тьмы, скрипом половиц под тяжестью двух тел, шуршанием древоточцев, потрескиванием одряхлевшего каркаса здания. Мужчина громко сопел, продавливая тяжелым телом пружинный матрас кровати. Женщине было страшно, и я своим придушенным горлом чувствовал крик, который так и не смог вырваться из ее глотки. И я почти что видел ее лицо, освещенное горящим концом сигареты.
— Кто здесь? — произнесла она, и я вздрогнул, словно вопрос был обращен ко мне.
— Стало быть, он ушел. — Голос мужчины зазвучал не сразу и на вопрос не ответил. — Но ушел недавно.
— Кто это? — Я слышал, что женщина сделала несколько шагов вперед и остановилась, задыхаясь от страха. — Кто здесь?