Снег оседал на крышах, покрывал газоны в парках, дороги и тротуары, но торопливые ноги и шуршащие шины колес тут же изгаживали его слякотными черными полосами, следами, тропинками и ходами.
Мы шли с ним в театр.
Слишком ранним был этот белый снег; правда, наш тополь уже обронил с кружевной верхушки последние сухие листочки, но смыкающиеся кроны платанов на Вёртерплац стояли еще зелеными; а несколько часов спустя снег все же победил: весь город стал белым, снег облепил голые ветви, запорошил следы и тропинки и украсил белыми шапками просвечиваемые вечерней иллюминацией кроны платанов.
Поскольку она была единственной, кто остался в живых, в Будапеште я отправился к Марии Штейн, желая узнать, о ком из этих двоих мужчин я должен вспоминать как о своем отце, хотя на самом деле это было не так уж важно.
Прошлогодний бурьян достигал мне до пояса, а на ступеньках набережной, на жарком послеполуденном солнце прохлаждались раздетые по пояс люди.
Под ногами у них, кое-где заворачиваясь воронками, лениво текла вода, в которой, как в зеркале, дрейфовали уже зеленеющие на острове с судоверфью ивы.
То было не воскресенье, потому что с острова доносился скрежет, все шипело и лязгало, и огромные краны медленно поворачивали свои шеи.
Сперва, следуя по плотно утоптанной тропинке вдоль пригородной железной дороги, я отправился к станции Филаторигат; я знал, что тело моего отца сначала притащили сюда, где оно и лежало на скамье в зале ожидания до прибытия труповозки.
В зале станции было пусто, прохладно и пахло опилками, с помощью которых в помещении, видимо, производили уборку; когда я входил, у меня под ногами прошмыгнула наружу кошка; длинная скамья стояла у стены.
В окошечке кассы отодвинулась занавеска, и из него выглянула кассирша.
Спасибо, билет мне не нужен, сказал я.
Тогда чего я здесь делаю?
Я был уверен, что она тоже видела труп, а если не видела, то во всяком случае знала об этой истории.
Это не казино, а зал ожидания для пассажиров, и если я не собираюсь никуда ехать, то лучше мне подобру-поздорову убраться отсюда.
В конце концов я так и не осмелился спросить у Марии Штейн, кого же из этих двоих мужчин я должен считать отцом, и позднее я совершенно напрасно пытался разглядывать в зеркале свое лицо и изучать особенности своего тела.
Тем же самым, установлением физического происхождения и своей духовной идентичности, я занимался и в Хайлигендамме, стоя у зеркала в гостиничном номере, и моя нагота казалась мне чем-то вроде плохо сидящего на мне костюма; но полицейские барабанили в дверь вовсе не потому, что хотели что-то узнать об обстоятельствах исчезновения Мельхиора, а потому, что гостиничному швейцару, открывшему мне дверь в неурочный час, я со своей разбитой о камни физиономией показался подозрительным, и он позвонил в полицию.
К рассвету ветер утих.
Я же думал тогда лишь о том, что я должен навеки забыть Мельхиора.
Они попросили меня предъявить документы, я потребовал разъяснить причину их появления, но мне велено было собрать вещи, и меня отвезли в полицейский участок близлежащего Бад-Доберана.
Хотя снаружи был полный штиль, мне слышалось яростное беснование моря.
Сидя в промозглой камере, я решил, что, не считаясь с последствиями, я должен убить моего друга с помощью коридорного.
Когда же мне принесли извинения и вернули паспорт, рекомендовав при этом как можно быстрее покинуть страну, я стал заигрывать с мыслью: а что, если я сейчас расскажу им о том, как бежал Мельхиор, и к их вящей радости скажу еще, что коридорного казнили неправедно, потому что убийцей был я.
Море тем временем успокоилось и мягко плескалось у берега, пока я ожидал поезда.
На сиротливой скамейке, вообще-то, мне делать было нечего, так что я вышел из прохладного станционного здания на жаркий весенний солнцепек.
Я знал, что застану Марию Штейн дома, потому что она все еще не смела покидать квартиру и еду для нее покупали соседи.
Она открыла мне дверь с сигаретой в руке, в тренировочном, вытянутом на локтях и коленях темно-синем костюме.
И не узнала меня.
В последний раз она видела меня на похоронах моей матери.
До этих похорон я не видел ее пять лет, с тех пор как ее посадили; ее выпустили из тюрьмы чуть раньше, но она к нам не приходила.
А может, она притворилась, что не узнала меня, чтобы не нужно было со мной разговаривать.
Она провела меня в комнату, где они мучили друг друга всю ночь напролет; кровать была не застелена, и из окна была видна станция.
Мой отец, или человек, чье имя я ношу, говорил ей: ну хорошо, Мария, я все понимаю, ты права, я согласен, и единственное, о чем я прошу тебя, – выглянуть в это окно.
И прошу тебя не ради себя, просто я хочу, чтобы ты убедилась, что я действительно ухожу.
Ты сделаешь это, спросил мужчина.
Она кивнула, хотя не совсем понимала, что он имеет в виду.
Мужчина оделся, она надела в ванной халат, он без слов вышел из квартиры, а она подошла к окну.
Но перед этим она посмотрелась в зеркало, прикоснулась рукой к волосам и лицу – волосы были седыми и казались чужими, но кожа лица выглядела совсем гладкой, отчего она поняла, что нужно найти очки.
Она нащупала их под кроватью и теперь могла видеть мужчину вполне отчетливо.
По дорожке из мерзлого щебня, среди достигавших до пояса гнилых городских сорняков, в свете уличных фонарей на стылом рассвете, казалось, двигалось пустое пальто.
Первый снег в том году выпал лишь в январе.
И зрелище это наполнило ее радостью, ведь всю эту ночь, на смятой постели она повторяла, что все напрасно, что ничего не нужно, каждым вздохом, вскриком и прерывающимся дыханием заглушая в себе жуткий внутренний протест: нет, нет, она не может стать женой убийцы, не может и не желает.
Я останусь твоей любовницей, как и прежде, в этом я не могу отказать себе, но не более.
Мне нужно воспитывать двоих детей, но я сумасшедший, сказал он.
Нет, ничего более, мы можем наслаждаться друг другом просто, как животные.
Но он хочет не этого, сказал мужчина, входя в нее, уже не впервые за эту ночь.
И всю ночь на губах у нее было это слово, но она так и не произнесла его, сказав вместо этого: да какое мне дело до твоих детей.
Сынок, я могу сказать это только тебе, ему я сказать не посмела, что не могу стать женой убийцы.
И она повернулась так, чтобы мужчине не оставалось иного, как войти в нее еще глубже.
И знай, что всегда, я всегда была влюблена не в тебя, а в него, в него, и люблю его по сей день, его и никого больше.
Янош Хамар, в которого была так страстно влюблена Мария Штейн, через несколько месяцев уехал в Монтевидео, заняв пост временного поверенного посольства; а его светлый полотняный костюм так и остался у нас.
Была влюблена, влюблена в него, со стоном отвечала она на каждое его движение, всю жизнь любила только его, никого другого, и даже в тюрьме продолжала любить, потому и выжила, о тебе же даже не вспоминала, тобою я просто пользовалась.
Ну и пользуйся.
Да, да, просто пользовалась.
Возможно, что все происходило не совсем так.
Но достоверно одно: на рассвете перед Рождеством одна тысяча девятьсот пятьдесят шестого года мужчина, пройдя по темной тропинке, остановился у хорошо освещенной железнодорожной насыпи, в том месте, где пригородные поезда, заложив вираж, подкатывают к станции Филаторигат.
Стоявшая у окна женщина хотела было отвести взгляд, потому что смотреть уже было не на что, когда вдруг заметила, что мужчина развернулся и, наверное, отыскав глазами окно, что-то вытащил из кармана.
Это было его последнее желание: чтобы она увидела.
Он выстрелил себе в рот.
Она называла меня сынком, но говорила со мной как со взрослым и при этом не придавая значения тому, чей я сын.
По каким-то случайным ее словам я понял, что между ними произошло, и хотя точный смысл этих слов я распознал много позже, кое-какие детские впечатления уже тогда давали мне некоторое представление о той безнадежной любви.