И если в этот момент удовольствие мое оказалось намного большим, чем изумление, и я даже забыл о присутствии матери, и все мои чувства были прикованы к этому зрелищу, больше того, я даже был счастлив тем, что могу это видеть, то объяснялось это не просто детским любопытством и не только тем, что благодаря моему хайлигендаммскому приятелю, на год-другой старшему, чем я, графу Штольбергу, я был в общем-то уже посвящен в эту тайну, а тем, что во мне неожиданно и одновременно пробудилась целая гамма прежде где-то таившихся вожделений, жестокости, побуждений; мне казалось, это они застали меня с поличным, будто своим визгом барышня разоблачила меня! это зрелище было чувственным озарением, потому что все это связано было не со мной, не с отвлеченным знанием, не с моим приятелем, которого я как-то случайно застукал на болоте, когда, растянувшись на зыбком мху в зарослях тростника, он развлекался своим елдачком, и даже не с моим отцом, а прямо и непосредственно с объектом моего восхищения и влечения: фрейлейн Вольгаст.
Так, следовательно, не остались без последствий все эти мои ночные вылазки, когда мне хотелось побыть одному на нашей общей террасе, и все же я радовался, если заставал ее там и она привлекала меня к своему жаркому от постели и бессонницы телу?
Ее тело так и лучилось красотой, хотя ее красота заключалась не в стройности форм, не в правильности черт лица, а, я бы сказал, в ее плоти, ее красоту горячо излучала кожа; и хотя любой мог видеть, что с эстетической точки зрения ее формы и линии были вовсе не идеальны, ее притягательность все же была несравнима ни с какими так называемыми идеалами; счастье еще, что своим ладоням мы доверяем гораздо больше, чем сухим постулатам эстетики! и поспешу заметить, что от этого смутного и глубинного воздействия не могла уклониться даже моя мать, весьма склонная подчиняться разного рода сухим предписаниям, но в данном случае она тоже предпочитала верить своим глазам и к барышне относилась восторженно, буквально боготворила ее и даже заигрывала с мыслью, почему бы не стать им такими же задушевными подругами, какими друзьями были мой отец и Фрик; ее сверкающие доверчивые карие глаза, пышущая здоровьем, по-южному смуглая, чуть ли не цыганская кожа, туго обтягивая широкие скулы, взволнованные подвижные ноздри аккуратного носика и полные ярко-красные губы, словно бы рассеченные ритуальным мечом не только по горизонтали, но и по вертикали, производили свое впечатление и на мать, и она, несмотря на подтрунивание отца над «вульгарной на самом-то деле барышней», прощала ей непомерную шумливость, закрывала глаза на граничащую с невоспитанностью фамильярность и, кажется, не смущалась даже заметной уже по ее плоскому низкому лбу недалекостью, которую барышня не только что не пыталась как-то уравновесить сдержанным поведением, но, напротив, подчеркивала своей разнузданностью; словом, тело, лежавшее сейчас на полу, было знакомо мне; ее маленькие, чуть расходящиеся в стороны плотные груди, ее талия, которая благодаря ловко скроенным нарядам казалась гораздо тоньше, чем на самом деле, и бедра, обширность которых платья, напротив, эффектно подчеркивали: все это было знакомо мне, ведь в те ночи, когда бессонница и томление заставляли ее выйти на террасу, она с материнской, но немного утрированной и, как мне теперь ясно, предназначенной моему отцу нежностью прижимала меня к себе, я узнал это тело во всем его непропорциональном и нескрываемом совершенстве и научился им наслаждаться; на ней не было даже халата, а через тонкий шелк ночной рубашки можно было ощутить все, даже мягкую поросль ее лобка, которого как бы невзначай касалась моя рука, ну и, конечно же, изумительный аромат, в который я погружался.
Но довольно, ни слова больше!
Чувство меры и деликатность одинаково требуют сделать паузу в наших воспоминаниях.
Ибо в этот момент, издав стон, моя мать упала без чувств на каменный пол террасы.
ДЕВЧОНКИ
Сад был огромный, не сад даже, а скорее парк, тенистый, полнивший теплый летний воздух тонкими ароматами; терпкий запах сосен, смолы, что выступила на растущих с тихим потрескиванием зеленых шишках, многоцветие роз с тугими красными, желтыми, белыми, розовыми бутонами, на одном из которых лепесток, слегка опаленный по гофрированному краю, как раз собрался упасть на землю и, увы, уже никогда не распустится; высокие жесткие лилии соблазняют своим нектаром ос, даже от легкого дуновения ветерка трепещут фиолетовые, пурпурные и синие чашечки петуний и раскачивается на длинных стеблях львиный зев; наслаждающаяся буйством собственных красок наперстянка яркими свечками окаймляет дорожки, над которыми по утрам парит дымка; ну и, конечно, кустарники, высаженные рядами и купами, тенистая бузина, бересклет и сирень, дурманящий жасмин и «золотой дождь», боярышник и орешник, во влажной гуще которых, источая свой горьковатый запах, привольно произрастает ядовито-зеленый плющ, взбираясь с помощью присосок по заборам и стенам, оплетая собою стволы, пуская тонкие воздушные корешки, заполняя собой все пространство, чтобы укрыть и умножить грибковую прель, за счет которой он живет и которую сам же и производит; растение это можно считать символическим: своим мраком и густотой оно переваривает все живое, прутики, ветки, траву, и каждой осенью покорно хоронится под рыжим саваном палой листвы, чтобы по весне вновь поднять на кончике длинного жесткого стебля первый вощаный кожистый листик; его тенистой прохладой наслаждаются и зеленые ящерки, и светло-бурые полозы, а также жирные черные слизни, размечающие свои замысловатые маршруты белеющими и засыхающими на воздухе выделениями, которые так похрустывают под пальцами; вспоминая сегодня об этом саде и зная, что ничего из этого уже не осталось, что кустарники выкорчевали, что вырубили почти все деревья, снесли прохладную беседку, решетки которой, крашенные зеленой краской, были увиты розами, уничтожили большой альпинарий, употребив его камни для каких-то других надобностей, лужайка, где когда-то цвели заячья капуста и папоротник, толстянка и ирис, белокрыльник и курослеп, заросла бурьяном и выгорела, а белые садовые стулья наверняка сгнили и развалились; каменную, пористую от возраста скульптуру играющего на свирели Пана, которую ураган однажды свалил с пьедестала и она так и осталась лежать на боку в траве, возможно, сбросили в подвал, исчез даже постамент, а с фасада дома сбили гипсовую лепнину, богинь с открытыми ртами, возлежавших над окнами в морских раковинах, сбили греческие завитки псевдоколонн, заложили кирпичом остекленную веранду и в ходе всех этих перестроек, разумеется, сорвали со стен лозы дикого винограда, любимое обиталище муравьев и жуков, но независимо от того, что я знаю обо всех этих переменах, в моей памяти сад продолжает жить, я по-прежнему слышу шелест листвы, ощущаю запахи, игру света и капризно меняющееся направление ветерка, ощущаю, как ощущал тогда, и если мне этого хочется, то вновь наступают лето, послеполуденный час, тишина.
Я вижу мальчишку, стоящего в том саду, того, кем когда-то был я, хрупкого, худощавого, но вполне стройного, поэтому непонятно, почему он считает себя нескладным и даже уродливым и по этой причине, как бы ни было жарко, ни за что не позволит себе обнажиться, даже рубашку снимает с большой неохотой, а майку совсем никогда, и даже летом предпочитает носить длинные брюки, готовый уж лучше потеть, хотя резкий запах своего пота он находит довольно отталкивающим; но надо всем этим сегодня мы, конечно, лишь снисходительно улыбаемся, отмечая с некоторой грустью, что собственная красота никогда не осознается нами, она может быть оценена только другими, а если и нами, то только задним числом, в ностальгических воспоминаниях.
Итак, я стою на круто поднимающейся вверх садовой дорожке, и это – один из тех редких моментов, когда я не занят самим собой или, если точнее, так поглощен ожиданием, что и сам как бы стал персонажем какой-то сцены, которая разыгрывается по неизвестным мне правилам, и меня, поразительный случай, не смущает даже, что на мне – ни рубашки, ни брюк, что я стою в одних синих, застиранных чуть не до белого цвета трусах, между тем как я знаю, что она вот-вот появится.