Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Свою работу я завершил. И единственное, что мне осталось, – присовокупить к тексту этот последний фрагмент.

ПОБЕГ

И вот наконец наступил день премьеры.

После полудня начинает валиться снег, мягко, густо и медленно, рыхлыми влажными хлопьями, которые временами шарахаются и вихрятся от порывов ветра.

Он оседает на крышах, покрывает газоны в парках, дороги и тротуары.

Но торопливые ноги и шуршащие шины колес тут же изгаживают его слякотными черными полосами, следами, тропинками и ходами.

Слишком ранним был этот белый снег; правда, наш тополь уже обронил с кружевной верхушки последние сухие листочки, но смыкающиеся кроны платанов на Вёртерплац стояли еще зелеными.

Пока за окном идиллически кружится ранний снег, один из них валяется на диване в холле, а другой методично прореживает свою богатую коллекцию грампластинок; сидя на корточках, он одну за другой достает из конвертов пластинки и, исходя из каких-то своих критериев, ломает некоторые через колено.

Ни на один из моих вопросов он не отвечал. Как и я на его вопросы.

Да и позднее не было никаких воплей, ни проклятий, ни слез, которые можно было бы растворить в стремительных сентиментальных объятиях, а была лишь сварливость, раздраженная и временами взрывная, постоянное недовольство друг другом, то и дело дававшее поводы для бескровных царапин, для коварных, но несерьезных ран, которые мы, видимо, наносили друг другу во избежание более тяжелых увечий.

Было множество оправданий и экивоков, но ни слова о том, что действительно раздражало и беспокоило нас обоих, что нам казалось чрезмерным, более чем достаточным, переступающим все границы.

А несколько часов спустя, когда они наконец все же отправились в театр, снег взял свое, начисто выбелив город, облепив голые ветви, постепенно запорошив следы, засыпав дорожки, осев белыми тающими шапками на освещенных прожекторами кронах платанов и приглушая своей белой мягкостью все уличные шумы.

Так кровь, тихо пульсирующая в барабанных перепонках, сообщает добрые вести.

Я думал, что это я лгу ему, ибо в то время я даже не подозревал, что он тоже меня обманывает.

Точнее, то была вовсе не преднамеренная ложь, а скорее систематическое и взаимное умалчивание о некоторых вещах, которое, незаметно распространяясь, постепенно лишает смысла весь разговор.

Он занят, говорил он мне, он ждет звонка, он придет, он посмотрит позже, я должен идти к себе, он хочет побыть наконец один.

Телефонный звонок был правдой, он действительно ждал чего-то, но чего он ждал, что скрывал от меня, я понять не мог.

Наверное, всем знакомы те странные примирения, которые на самом деле только продляют раздор; и тогда, подняв воротники своих теплых пальто, они шагали рядом друг с другом под снегопадом, шагали, на посторонний взгляд, вальяжно, сунув руки в карманы, молча, не переглядываясь, мягко ступая в чавкающий под ногами мокрый снег.

Эту видимость улыбчивого спокойствия им придает чувство собственного достоинства, но в действительности все не так: внутренне оба напряжены страхом за себя и стремлением сохранить самообладание, и эта их напряженность как раз и есть та единственная общность, та связь, которую невозможно порвать именно потому, что никто из них не способен по-человечески объяснить причины собственного беспокойства.

Они ждут поезда на станции метро «Зенефельдерплац», и тут происходит нечто весьма необычное.

До моего отъезда на родину оставалось полторы недели, и мы никогда больше не упоминали о моих планах вернуться сюда.

Станция была пустынна, а надо сказать, что эти голые, гулкие, продуваемые сквозняками мрачные станции, построенные еще в начале века и потому играющие роль и в моей воображаемой истории, освещаются очень скудно, так что было почти темно.

Чуть поодаль, на противоположной стороне платформы, одиноко маячила дрожащая как осиновый лист фигура.

Неряшливого вида погруженный в себя юнец привлекал внимание только тем, что вся поза его напоминающего тень, но при этом все же четко очерченного тела выдавала, как сильно он мерзнет; плечи вздернуты, голова втянута, руки прижаты к туловищу, он пытался согреть ладони, держа их на бедрах, и в то же время казалось, будто он привстает на цыпочки, чтобы оторваться от холодного пола; изо рта юнца свисала горящая сигарета, которая временами освещала мрачную станцию утешительным огоньком.

Теряющийся в темной глубине тоннель подземки долгое время оставался пуст и нем, поезд не появлялся и даже не намекал на свое приближение гулом мотора, между тем каждая минута была у меня на счету; если я хотел описать историю этого спектакля, включая все мелочи, о которых мне стало известно в процессе его подготовки, то я не мог упустить именно те минуты, в которые многомесячный труд завершился триумфом.

И тут этот юноша с сигаретой во рту вдруг направился к нам.

Точнее, направился явно к нему.

Сперва я подумал, что они, наверно, знакомы, хотя, судя по внешнему виду юнца, это было не очень-то вероятно.

Меня охватило смутное недоброе чувство.

Он шел беззвучно, слегка раскачиваясь, на каждом шагу как-то вскидывая свое тощее тело, словно ему нужно было не только идти вперед, но и двигаться вверх, а еще неприятное впечатление производило то, что при ходьбе он старался не опускаться на пятки, обут он был в какие-то смахивающие на тапочки, расползающиеся по швам чувяки – на босу ногу, отчего при каждом подпрыгивающем шаге из-под брюк выглядывали голые лодыжки.

Сострадания к нему я не испытывал – это социальное чувство обычно защищено у людей добротным теплым пальто.

На нем были узкие и довольно короткие штаны, потрепанные и зияющие на коленях дырами, и какая-то куцая, по пояс, красная клеенчатая куртелька, издававшая на ходу ледяное шуршание.

Мельхиор, стоявший к нему спиной, обратил внимание только на этот холодный, отдававшийся эхом в пустынном зале шорох.

И с элегантной небрежностью дернув плечом, развернулся к нему, но юнец, как только он повернулся, застыл на месте и уставился на него бешеным, полным необъяснимой враждебности взглядом.

Здесь можно было бы рассказать кое-что о ночных парках, где под кронами темнота черней черного и где незнакомцы, в предвкушении сладких прикосновений, призывно сигналят друг другу вспыхивающими огоньками своих сигарет.

Это предел глубины, на которую мы способны погрузиться в себя, возвращаясь в животное состояние.

Трудно было решить, куда он смотрел, мне казалось, что на его шею.

Он был не пьян.

На подбородке чернело что-то вроде козлиной бородки, но, приглядевшись, я понял, что это были не волосы, а сам его остренький подбородок, обезображенный то ли каким-то изъяном, то ли жуткой кожной болезнью, то ли черно-лиловым кровоподтеком – результатом прицельного удара в челюсть или неожиданного падения.

Лицо Мельхиора не побледнело.

Но черты его, отражавшие полное безразличие к внешнему миру, все же как-то переменились, передавая резкую смену душевного состояния, и от этой неожиданной перемены мне показалось, будто он побледнел.

А еще по его изменившемуся лицу видно было, что, хотя этого пацана он не знает, он все же открыл в нем что-то очень важное для себя, что-то необычайно важное, что ужасает его и вместе с тем наполняет давно ожидаемой радостью, словно ему вдруг открылась спасительная идея или возникло неодолимое побуждение, но он старался, чтобы я этого не заметил, то есть владел собой.

Может ли человек в своей памяти достигнуть таких глубин, чтобы отпала сама надобность вспоминать?

И все-таки он себя выдал, потому что, метнув на меня быстрый и неприязненный, злой, бесконечно холодный взгляд, говоривший, что я здесь лишний, он, так, будто я совершил какое-то тяжкое преступление против него, тихим и низким голосом, едва шевеля губами, словно желая скрыть за ними смысл своих слов от вперившегося в него юнца, велел мне линять отсюда.

199
{"b":"936172","o":1}