Почти одновременно мы двинулись на коленях навстречу друг другу, в чем нам немало помогали руки, она тянула к себе меня, я подтягивал ее, но каким бы значительным и серьезным ни казался этот момент, было все же что-то забавное в нашем одновременном желании сдвинуться с места; мой взгляд к тому времени уже отыскал на ее восхитительном теле те самые успокаивающие его точки, да, то была не одна точка и не тело в целом, а странным образом видимые одновременно груди, бедра и приоткрывшиеся от сидения половые губы, и я был уверен, что не ошибся в выборе; хладнокровно окинув глазами весь ее стан, я понял, что получу именно желанное, что платье не обмануло меня, я буду обладать совершенным телом, и, кажется, именно эти точки, достаточно далеко расположенные друг от друга, заставили меня сдвинуться с места – и вместе с тем громко рассмеяться; я слышал и видел, что она тоже смеется, то есть мы рассмеялись одновременно, и оттого, что мы теперь оба знаем, что оба думаем об одном и том же, что оба находим забавным одновременность действий и оба одновременно смеемся над этим, наш смех стал еще заразительней, еще громче, превратился в неистовый оглушительный хохот, я слышу его до сих пор, и казалось, что вместе с этим ураганным хохотом нас накрыла волна какой-то неукротимой силы; заметив по-женски зрело сверкающие у нее во рту десны, я с секунду еще колебался, а колебался я потому, что не мог решить, какой из двух трепещущих передо мною грудей отдать предпочтение, я хотел обе сразу, между тем сотрясающий все мое тело хохот все же каким-то образом напоминал мне о моих недавних рыданиях; ладонь моя нежно легла на ее лобок, и палец, скользнув меж двух изумительных губ ее лона, проник в мягкую шелковистую глубину; на спину и плечи мои, словно шатер, упали ее волосы, она, возможно, искала затылок, и когда я осторожно взял в рот ее твердый сосок, она уткнулась губами мне в шею и тоже проникла рукою в мою промежность, после чего наступило безмолвие, и когда я поздней вспоминал об этом, меня всегда искушала мысль, что там и тогда мы сидели с ней на ладони у Господа.
БОЛЬ ПОСТЕПЕННО ВОЗВРАЩАЕТСЯ
И вот я снова стоял в нашей прихожей, возможно, в тот же самый час, и видел в зеркале, что на вешалке висит пальто.
В полумраке, да еще через зеркало, однозначно определить его цвет было трудно, пальто было из грубого плотного сукна того рода, с которого во время дождя стекает вода, зато всякие соринки-пушинки к нему так и льнут.
Вода, булькая, струилась по водосточным трубам, на крутых крышах, превращаясь в жидкую кашицу, таял снег; я с портфелем в руке стоял у зеркала.
Пальто, кажется, было темно-синим, напоминало какую-то старую, вышедшую из употребления униформу, с загадочным образом сохранившейся под широким воротником золоченой пуговицей, в то время как все остальные пуговицы были заменены.
И, возможно, именно из-за этой золотой пуговицы, сверкающей на темном пальто, я снова подумал о нем, вспомнив, как он идет по заляпанной пятнами снега поляне, и щемящей болью напомнил о себе тот час, когда я вот так же, так же, как сейчас, стоял в прихожей и не имел ни малейшей надежды, что муки, которые я испытывал из-за него, когда-либо кончатся; я смотрел тогда в зеркало и думал, что все-все, навсегда останется так же, и действительно, ничего не изменилось, тогда таял снег и сейчас тает, и, чтобы не идти вместе с ним, я и сегодня отправился домой через лес, и, как и тогда, в ботинках моих хлюпала влага, и даже из столовой, казалось, слышались те же самые звуки, что и тогда, что и всегда: позвякивание посуды, пронзительные визги моей сестренки и неутомимо укоризненный голос бабушки, то и дело прерываемый благодушно терпеливым бурчанием деда; звуки настолько знакомые и привычные, что к ним даже не нужно прислушиваться, чтобы понимать их; и из-за множества этих совпадений казалось, что между «тогда» и «теперь» нет никакого различия; боль постепенно вернулась, однако чужое и незнакомое пальто на вешалке, именно то пальто, что вызвало во мне ощущение тщетности моей безысходной борьбы с любовью, именно оно подсказало мне, что я стою здесь не тогда, а теперь, и если это на самом деле так, то, возможно, когда-то пройдет и это.
Только мать моя лежала все так же, голова ее утопала в больших мягких белых подушках, казалось, будто она постоянно спала, открывая глаза, только когда кто-то входил в комнату.
И на сей раз я тоже направился сперва в ее комнату, как всегда с того дня, ибо куда я еще мог направиться?
Хотя в первый раз, тогда, я сделал это ничуть не умышленно – меня привел к ней примитивный и грубый инстинкт, потому что прежде я сперва шел обедать, и только с этого дня моей небескорыстной привычкой стало, сидя на краешке кровати и держа мать за руку, дожидаться, пока накормят сестренку, уберут со стола всю посуду, после чего я отправлялся в столовую, где был уже только мой прибор, и обедал в одиночестве, без сестренки, вид которой становился для меня все более обременительным, то, что прежде казалось естественным или почти естественным, теперь вызывало отвращение; я говорю «прежде» и «теперь», невольно разделяя время, теперь, то есть после поцелуя, ибо он, сегодня я это знаю, очень многое перевернул во мне, перестроил мои естественные привязанности, так что к кому я еще мог отправиться, если не к матери, – ведь причина боли, ощущаемой мной из-за Кристиана, была не только в его неспособности или нежелании ответить на мои тайные влечения, но, главным образом, в том, что эти эмоции и тоска имели невероятной силы физические проявления в моих мышцах, губах, кончиках пальцев и, признаем и это, в напряжении, которое я испытывал в паху, ну а что, какие инстинкты могут быть в нас сильней, чем желание трогать, ощупывать, обонять и все, что можно потрогать, погладить, понюхать и осязать, еще и взять в рот, завладеть, поглотить, но только это желание прикоснуться я должен был считать чем-то неестественным, чем-то таким, что отличает только меня и потому отделяет меня от других, изолирует и клеймит, независимо от того, что для моего тела, которое мог ощущать только я один, не было ничего более естественного; я должен был стыдиться того поцелуя и своего желания, и он бесконечно тонко, но все-таки дал мне это почувствовать, сумев оградить себя от меня и, в какой-то степени, от собственных побуждений, потому что на мгновение что-то вырвалось в нем из каких-то глубин, но он должен был это подавить в себе, и он это сделал, он должен был это скрыть, и он это скрыл даже от самого себя, в то время как я, беспрерывно и одержимо, вспоминал, мучился и, можно даже сказать, жил только этим; но разве воображение может удовлетворить скрывающиеся в реальных формах желания тела? и кого в моем окружении, кроме матери, я мог бы ощупывать, осязать, целовать, поглаживать и обнюхивать так же свободно, как мне бы хотелось все это делать с ним?
Вместе с тем когда мне приходилось смотреть на лицо сестренки, на это отвратительное лицо, я, особенно после того поцелуя, не мог не догадываться, что никакие тщательно дозированные лекарства его не изменят, что семейные разговоры о гормональных нарушениях, конечно, не более чем благая ложь, ложь даже самим себе, ведь это не насморк, в конце концов, это даже не болезнь! да и я вовсе не больной, просто она такая и я такой! и эту аномальность, которую, наверное, к счастью, она вроде бы даже не сознавала, была беззаботна и весела, непосредственно реагировала на всякий сиюминутный раздражитель, то есть чтобы любить ее, я должен был принимать ее состояние как естественное, но тогда выходило бы так, как если бы я разглядывал в зеркало свое собственное, аномальное, по моим подозрениям, естество, и мне бы пришлось убедиться, что, да, естество это безобразно, пришлось бы признать это, и пути назад уже не осталось бы, тем более что лицо сестренки, несмотря на уродство, несло в себе наши черты, она была живой карикатурой семьи, не замечать этого было невозможно, и хотя я не в состоянии был продолжать лгать, я не мог подавить в себе отвращение и страх.