Ничего хорошего от этой случайности я не ждал. Напротив. Это просто скандал. Я как можно скорее хотел попасть к себе в номер. Как можно скорее открыть холодильник, как следует приложиться к заиндевелой бутылке водки, а затем как можно скорее слинять отсюда. Всякий, кто ищет спасения в алкоголе, прекрасно знает, что означают такие моменты жажды. Он же напоминал мне о вещах, до которых мне не было никакого дела. Я был в состоянии, когда организм не может терпеть промедления. И все-таки я не мог воспрепятствовать этой случайности. Мне кажется, руки наши шевельнулись одновременно, и в этом жесте сошлись две слабости, различные по природе. Не для обычного рукопожатия, для этого мы слишком близко стояли, мы просто схватили друг друга за руки, почти грубо. Пара рук в порыве нерешительности схватила другую, но тут же и отпустила, почти оттолкнула. Пальцы наши едва соприкоснулись, и этого было мало, но больше было бы много. И при этом неловкие, запинающиеся вопросы, какими судьбами, и именно здесь. Словно бы это «здесь» имело какой-то особый, исключительный смысл. Я пробормотал что-то насчет собственной миссии и покраснел, что со мною бывает нечасто. Он, с циничной ухмылкой кивнув на других, тоже что-то пролепетал, мол, делегация деятелей искусства, так, для галочки здесь, сказал он. Тон его был чужим, незнакомым. Но все это было лишь на поверхности мгновения. Тон и краска – все это видимость, обеспечивающая необходимую нам защиту. А на самом деле момент говорил о том, насколько разные жизненные пути мы прошли, и при этом ни он, ни я, ни ранее, ни позднее никогда еще так не любили другого человека. Тогда, наверное, да. Он об этом ведь и писал. И даже теперь, когда по-прежнему, но теперь уж совсем другим образом, мы так отличаемся. Да и после все это было живым куском нашего не такого уж короткого бытия. Мы в этом не виноваты. У этой любви нет ни цели, ни смысла, ни средств, ни причины. С ней нечего делать. Я покраснел, потому что хотел забыть и забыл о ней. Он – и это ясно было по его фиглярству – не забыл и, очевидно, не мог забыть.
Черты лица его были настолько нечеткими и расплывчатыми, как будто каждая линия, уголок, складка могли выражать не меньше трех разных эмоций одновременно. Я опасался, что он на глазах незнакомых людей самым сентиментальным образом обрушится в наше утраченное время. Однако в конце концов именно его редкостная самодисциплина помешала созревшей во мне готовности по-братски и, в сущности, ни к чему не обязывающе облапить его. Я заметил в его лице неуверенную холодность и животный страх в глазах, хотя циничный тон голоса нимало не изменился. Из ситуации выпадал все же я, а не он. Поскольку, если я не ощущаю диктата трезвого разума, если не чувствую смысла, направленности, цели, причины и значимости того или иного жеста, меня это просто парализует. Я не способен поддаться ни ситуации, ни человеку. Он же, совершенно спокойно распоряжаясь своими чувствами, рассмеялся. Мне хотелось закрыть глаза. Мы как раз тебя ждали, сказал он таким тоном, как будто мы с ним только вчера расстались, они прибыли с праздничного приема и собираются на торжественный концерт в Большой. Событие, несомненно, выдающееся, сказал он, словно приглашал меня на вареники с вишнями, солировать будет Галина Вишневская. Они придержали один билет для меня. Отдельная ложа. Так что стоит пойти.
Бесившая меня деланность его тона помогла мне отклонить его предложение. К тому времени мы были на тринадцатом этаже у заваленного ключами столика дежурной по этажу. Остальные молча проследовали к своим номерам. Я сказал ему, что, увы, не смогу воспользоваться приглашением. И невольно, через плечо, проводил глазами брюнетку. Я сказал, что этот вечер у меня занят. Девушка неторопливо открыла дверь и, даже не удостоив меня взглядом, исчезла в номере. Тем временем мы посмеялись над тем, что, видно, тринадцатый этаж специально предназначен для венгров. Договорились наутро встретиться за завтраком. Только не позднее восьми. Им надо будет идти на парад. Но это не помешает открыть бутылку шампанского.
Надо сказать, что, стоило мне закрыть за собой дверь моего царственного номера, я тут же забыл об этой нечаянной встрече, как о некоем неприятном случайном событии. Завтрак с шампанским меня не прельщал. Свет я не зажигал. От отблесков снега номер пребывал в мягком свечении, а за окном монотонно гудел неспящий город. Собственно говоря, что могли означать для меня после всех событий прошедших дней эти несколько мимолетных мгновений? Ничего. Самое большее – смущение и раздражение. Пока я здесь бессмысленно упираюсь, пытаясь решать дела, они безответственно развлекаются. Не снимая пальто, я повалился в кресло. Такой тяжелой тупой усталости я, пожалуй, еще никогда не чувствовал. Усталость была не в суставах, не в мышцах. Устало сердце. Я не чувствовал сердцебиения. Была какая-то пустота. Мне уже не хотелось водки. Точнее, может быть, и хотелось, но для этого нужны были силы подняться, которых не было – и даже это неточно сказано, чтобы собраться с силами, нужны были силы, но сил, чтобы их собрать, во мне как раз не было. И полностью отдаться переживаемому впечатлению я не мог.
Нет, с этим кончено, говорил я себе. Я не знал, о чем я это говорю, и с чем, собственно, кончено. Я просто так говорил. Свесив голову в кресле, раскинув руки и вытянув ноги, я все же не мог до конца расслабиться. Чья-то строгая пара глаз усматривала в моем положении позерство. Я плохо играл роль в какой-то не повествующей ни о чем пьесе. Мне очень хотелось выйти из этой роли. Мне казалось, в огромной прохладной комнате у меня начинается лихорадка. И я глубоко заснул.
Проснулся от мысли, что меня здесь бросили. Кто-то прокричал: «Пожар!» Точнее, это была не мысль, и даже не вопль, а четко и ясно вернувшийся образ – как незнакомая девушка не спеша открывает ключом свою дверь и случается вовсе не то, чего я ожидал: она на меня не оглядывается. Я не знал, где я нахожусь. Подпрыгнув в кресле, я попытался сообразить, сколько прошло времени. Мне казалось, не так уж много. Эту женщину я не могу упустить. Если нужно, отправлюсь за ней. Или сяду у дверей ее номера и буду дожидаться ее возвращения. Хотя детские воспоминания, замеченные мною на лице друга, сейчас не приходили мне в голову, но все же это было определенно детское чувство. Как когда они уходили играть тайно от меня, не желая, чтобы я принимал участие в их играх. Если номер моей комнаты такой-то, прикидывал я в уме, то ее, по нарастанию, должен быть таким-то. При вызове вычисленного или, скорее угаданного номера я взглянул на часы. Была половина седьмого. То есть я спал минут двадцать.
Я вас слушаю.
Была в этом ответе какая-то едва уловимая неуверенность. Как будто она не знала, на каком языке ей ответить. Но от этих слов сердце мое вдруг опять забилось. Наполнилось радостью и непонятным страхом. Я впервые услышал ее голос. С тех пор как я вошел в лифт, она не сказала никому ни слова. Поэтому я не мог знать ее голос. Он был из тех, которые производят на меня особенно сильное впечатление. Он шел откуда-то из глубины тела, был сильным, решительным, полным. Однако поверхность его казалась мягкой и гладкой. Он отнюдь не был нежным – скорее самоуверенным. Когда я думаю о нем, я вижу темный твердый шар. Шар можно удобно зажать в ладони, можно поднять. Но в него почти невозможно проникнуть, а если удастся, то это будет уже не шар.
Я представился, принес извинения, был очень любезен. Долго и обстоятельно объяснял, что передумал и хотел бы пойти вместе с ними в театр. Я пытался разговорить ее. Она слушала меня терпеливо, оставаясь безмолвным островом, который я пробовал штурмовать словами. Я сказал, что не знаю номера моего друга и потому звоню ей. Хотя это не единственная причина. И не могла ли она быть столь любезной, чтобы назвать мне его номер. Она ответила лишь, что тогда мне придется поторопиться. Она говорила со мной на «вы». Я снова обратился к ней на «ты», но она опять этого не заметила. Ее паузы были так же сдержанны, как те взгляды в лифте: она позволяла смотреть на себя, но как бы стряхивала с себя мои взгляды.