Я громогласно расхохотался, так неистово, что вынужден бы ухватиться за спинку кресла, чтобы не упасть.
Я не знаю, в какой момент мне удалось вложить письмо обратно в конверт, но до сих пор вижу, как пытаются это сделать мои дрожащие руки.
Нет, сначала была борьба дрожащих рук с конвертом и письмом, затем, после этой маленькой победы, я вынужден был ухватиться за спинку кресла, чтобы не сбежать из комнаты, и, кажется, только потом, не в силах совладать с дрожью, громко расхохотался.
Я смеялся безумно, мог бы сказать я, но голос мой говорил скорее о том, что этим хохотом я пытался свести себя с ума.
И с этой минуты мною руководил уже он, голос демона.
Почти десять лет спустя, в объемном труде барона Якоба Иоганна фон Икскюля я наткнулся на проницательное и очень понравившееся мне утверждение: «когда бежит собака, она двигает ногами, а когда бежит морской еж, ноги двигают животным».
Это тонкое различие помогло мне понять, что в моем хохоте проявился характерный для низших животных и не имеющий нравственного содержания инстинкт бегства, но это не я спасался бегством в свой хохот, а мой хохот помогал мне спастись в критической ситуации.
В момент взрыва этот хохот был еще разоблачительным, выдававшим смертельное отчаяние, но уже в следующий момент он, словно споткнувшись, изменил направление, русло и прежде всего свой смысл и стал звучать как смех неуемной радости, и даже не радости, а штурмующего небеса нелепого ликования, правда, оно было не вполне безупречным, не совсем подходящая ситуация вносила в него нотки смущения, и странным образом свой собственный смех со всеми его оттенками, поворотами и надрывами я слышал как бы ушами инспектора, но потом я смеялся уже просто счастливым смехом чистой, отмытой радости, до тех пор пока от растроганности глаза мои не заволокло слезами, отчего смех стал захлебываться и булькать, а чувство умиления, окончательно охватившее меня, помогло снова овладеть собою, и я смог, пусть даже и заикаясь, что-то сказать.
«Прошу прощения», запинаясь и вытирая глаза, сказал я, и мой демон, который по-прежнему держал меня в своей власти и говорил моим голосом, в своей самонадеянности позволил себе даже роскошь быть, так сказать, откровенным, словно подсказывая мне, что ложь, обман и предательство можно запросто выдать за правду, и нечего тут стыдиться! и это будет куда убедительнее, чем все, что старается выглядеть невинно простым и непорочно чистым, и вообще, между нравственностью и безнравственностью в этом мире нет строгих границ, так что нечего привередничать и морализировать, вперед, в наступление! он, мой демон, казалось, нашел в щекотливой теме письма моей суженой, так счастливо оказавшегося в моих руках, победный и неопровержимый аргумент, способный развеять все подозрения касательно моей персоны: «еще раз прошу прощения», повторил я, «смех в подобного рода ситуациях действительно неуместен, мне, право же, стыдно, но ответственность за свой смех я все-таки не беру на себя, поскольку без вашего понуждения мне, естественно, и в голову не пришло бы в присутствии незнакомого человека читать письмо столь волнительного содержания, и на самом-то деле я должен просить прощения у того умершего человека, который сейчас все еще лежит в соседней комнате», сказал я голосом своего демона, ставшим совершенно серьезным, бесстрастным и почти холодным, но все-таки не отказываясь от видимости светской легкости: «но поверьте», продолжил я, «что вас я точно так же не желал обидеть, как и покойного, и могу вас заверить, что письмо это носит сугубо личный характер, а для того, чтобы окончательно развеять какие-либо предположения относительно его связи с сегодняшним печальным событием, я готов, отступив от приличий, поделиться с вами, а почему бы и нет, черт возьми! что может меня удержать? ведь речь идет о счастливом известии, о котором я, собственно, не задумываясь, трепеща всем сердцем, могу сообщить всему свету!»
Я сделал глубокий вдох и даже, помнится, опустил голову, и голос мой сделался совсем мрачным, каким-то неприятным или, может, стыдливым, когда я закончил свою тираду.
Он так долго молчал, что через какое-то время я вынужден был поднять голову.
И мне показалось, что в воздухе лопнул яркий, переливающийся всеми цветами радуги мыльный пузырь.
Его глаза смотрели на меня сквозь пелену обманчивых слез, и пока мы пристально вглядывались друг в друга, у меня все же возникло впечатление, что я впервые увидел на его лице нечто вроде потрясенности или изумления.
«Напротив», ответил он весьма тихо, и я с величайшим удовлетворением наблюдал, как помрачнело его склонное к апоплексическому удару лицо, хотя было очевидно, что покраснело оно вовсе не от стыда, а от злости, «напротив», повторил он почти елейно, «это я вынужден просить прощения, ибо нахожу ваше замечание вполне уместным, моя просьба была излишне навязчивой, и я, очевидно, переступил ею границы дозволенного, но я вынужден повторить вам еще раз, к чему меня побуждает лишь ваше излишне взволнованное, хотя и понятное недоверие, что в данном случае нет и речи о каких-то предположениях или подозрениях, ибо нам все ясно, преступника мы задержали, что вовсе не означает, конечно, что дело уже закрыто, но все же я еще раз прошу извинить меня за то, что возникла такая видимость, и прошу вас мою настойчивость считать практически неизбежной в подобного рода делах и, возможно, излишней предусмотрительностью или даже весьма неприятным проявлением профессионального любопытства, чем угодно, но все-таки я прошу вас не обижаться! и раз уж так получилось, то позвольте мне первому выразить вам самые горячие пожелания счастья, и не забудьте, что это делает человек, и делает от души, который вынужден постоянно заниматься печальными сторонами жизни, человек, которому крайне редко доводится слышать о прекрасных и, главное, о естественных поворотах жизни».
Краска исчезла с его лица, он ласково и с некоторой долей печали улыбался мне, вместо поклона мы просто кивнули друг другу, однако ни до, ни после этого он не сдвинулся с места, а, скрестив на груди руки, продолжал стоять в дверях террасы, освещенных косыми лучами света, и отбрасывал на меня тень.
«Могу я вас попросить еще об одном одолжении?» – сказал он после некоторых колебаний.
«Я к вашим услугам».
«Дело в том, что я заядлый курильщик и, к сожалению, оставил сигары в своем экипаже. Может быть, вы меня угостите?»
Это странное поведение, когда человек просит извинить его за неуместную, неподобающую и совершенно противоправную просьбу и в то же время еще раз умышленно, вроде бы без особой надобности намекает на свою власть над другим, напомнило мне кое-кого или кое-что, что в тот момент я не мог припомнить, но это было очень знакомое, почти физическое отвращение к человеку явно низшего по сравнению со мною происхождения.
«Пожалуйста, разумеется», любезно ответил я, однако не двинулся с места, чтобы, как то положено, собственноручно открыть коробку с сигарами, и даже не предложил ему сесть.
Был в моей жизни кто-то, перед кем я чувствовал себя таким же беспомощным и ненавидел его за это.
Однако инспектора это ничуть не смутило, он спокойно обошел меня, чтобы вынуть сигару из коробки, из той, которую несколько дней назад подарил мне Юлленборг; и этот факт настолько меня поразил, что у меня не осталось сил даже повернуться, я совершенно точно знал, зачем ему это понадобилось: на столе в комнате покойного лежала точно такая же коробка, то есть вещественное доказательство было найдено.
Наступила такая глубокая тишина, что было слышно, как он сорвал с сигары бумажное кольцо, после чего так же неспешно вернулся ко мне.
«Не могли бы вы дать мне нож?» – спросил он, дружески улыбаясь, и я указал ему на мой стол.
Он не спеша раскурил сигару, но мне показалось, что он делает это в первый раз в жизни; затянувшись, он похвалил аромат и молча выпустил изо рта дым, а я, так же молча, уставился на него.
И при этом я чувствовал, что не выдержу, пока он докурит сигару.