Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Я мог бы краснеть еще очень долго, если бы инспектор из лукавого сострадания, или, может, таков был профессиональный расчет, не вытирал слишком долго слезящиеся глаза; намотав носовой платок на кончик мизинца, он аккуратными отрывистыми движениями вычищал уголки глаз, зная, что при постоянном слезотечении там скапливаются желтоватые выделения, но в его копотливости было явно скрыто притворство, он, казалось, умышленно не пользоваться своим преимуществом, возникшим в результате моего замешательства, больше того, он как бы хотел дать мне возможность прийти в себя, словно бы говоря, только не надо спешить, времени у нас на все предостаточно, и если не теперь, так в другой раз, а может, и прямо сейчас я все равно расскажу ему то, что я должен ему рассказать, но его это не особо и волнует, и в этом смысле его тактичность на самом деле была достаточно беспощадным способом взвинтить мне нервы.

И расчет его оправдался, ибо в тот самый момент, когда я был вне себя от радости, что все-таки подавил в себе внешние признаки смятения, меня словно подменили, я перестал контролировать себя, потерял ориентиры и оказался у той черты, к которой он и хотел меня подвести; ну ладно, подумал я вдруг, я все расскажу ему, лишь бы только покончить с этим.

Мне казалось, что рассказать обо всем не так трудно, хотя история была далеко не простой: один из четверых участников эротических развлечений захотел выйти из игры, а другой стал его шантажировать теми скандальными фотографиями, где он был запечатлен вдвоем с девушкой, и нужно было только найти первое подходящее слово, сложить первую фразу, которая объясняла бы всю историю, и тогда бы я все ему рассказал.

К счастью, в этот момент в дверь постучали, и я вздрогнул, однако не оттого, что услышал три этих тихих стука, а оттого, что стук этот отрезвил меня.

Но отрезвление окончательно спутало все мои чувства, я порывался что-то сказать и в то же время скрыть, и от этих противоречивых импульсов я, почти теряя сознание, побледнел; сквозь лихорадочную пелену бессилия я увидел, как к нам приближается толстый и в связи со смертельным случаем особо подобострастный владелец отеля, инспектор в этот момент хотел уже было подхватить меня под руку, чтобы усадить, но я, собрав последние силы, отстранил его и тем же движением взял с протянутого мне подноса письмо, ибо сразу заметил, кто его отправитель.

Должно быть, я выглядел очень жалким созданием, пытаясь каждым своим движением доказать, что владею собой, хотя в этой ситуации, в этой комнате не было уже ничего, что оправдывало бы эти мои отчаянные усилия.

Как ни странно, меня поражала не сама ситуация, а какие-то незначительные детали – так, резкая тень, которую отбрасывало на меня тело инспектора, казалась гораздо важнее, чем все прозвучавшие и утаенные слова, меня поражало, почему так сильно и близко шумит море, хотя окна в комнате были закрыты, а вливающийся через них зимний холодный свет падал словно бы прямо в мою безумно мятущуюся душу.

Я также не понимал, хотя знал, конечно же, о случившемся, но не понимал, почему письмо принес мне хозяин отеля, а не коридорный, да, почему не Ганс, которого я только что изгнал из своего сердца, и даже не из сердца, а глубже, из своих ощущений, я не понимал, почему его нет, когда мне так больно; а больно мне было от моего предательства.

И я не понимал, почему этот человек, который снова скрестил руки на груди, просит меня прочесть письмо и говорит это так, как будто в комнате был еще кто-то, кто мог бы его прочесть, не понимал, почему он высказывает вслух мое собственное намерение, а все потому, что мне было так больно от своей рабской трусости, от готовности тут же исполнить его замаскированный под учтивую просьбу приказ, что от боли возникло чувство, будто страх испытывает кто-то посторонний, посторонний, который только прикидывается мной.

И даже сейчас, когда, много лет спустя, я пишу эти строки, даже сейчас я не могу до конца понять, что со мною тогда происходило, серьезность опасности сама по себе ничего не объясняет, точнее сказать, может быть, я и понимаю, но глубоко стыжусь всех этих сцен полуобморока, безумия, фиглярства, предательства и трусливой покорности, в которых я искал спасения; этот стыд, словно тромб, закупоривший сосуд, застрял во мне, и растворить его невозможно ни лекарствами, ни поисками веских причин, ни обстоятельными разъяснениями, этот тромб не рассасывался, оставаясь свидетельством моего нравственного падения.

Письмо было совсем коротенькое, написанное в едином порыве счастья, каких-нибудь полстранички; мой дорогой, мой милый, единственный, начиналось оно с обращения, о которое тут же споткнулся мой взгляд, я пробежал его еще и еще раз, не веря своим глазам, потому что словами этими ко мне из письма неожиданно обратилось привидение, призрак той женщины, о которой я мимоходом упоминал уже в этих воспоминаний выше, да, это была она, которая, будучи даже призраком, была для меня живее, чем любой из живущих людей, но говорить о ней я не буду, для этого просто нет слов, за обращением стоял ее образ, точнее, оно, это обращение, дохнуло на меня ее запахом, запахом ее губ, ее лона, подмышек, тем ароматом, который мне не догнать, сколько ни гонись за ним, только она так когда-то писала мне, только она любила меня, только она могла обращаться ко мне так ласково, хотя, несомненно, это письмо написала Хелена.

Именно в эту долю секунды, от воспоминания о развеявшемся аромате, по-видимому, и созрело во мне решение все-таки бежать от Хелены.

Это нежное обращение заставило меня вспомнить те долгие и отвергнутые десять лет моей жизни, которые мне хотелось забыть; и хотя Хелена похитила его у меня, это обращение не могло ей принадлежать, я не желал ей дарить его, однако все, что с ним было связано, все же пришло мне в голову, видимо, не случайно, ведь я знал, что о десятилетии, проведенном мною в тайных кружках анархистов, у полиции есть достаточно основательных и надежных сведений, и если мне не удастся сейчас проявить звериную изворотливость, то мне заодно припомнят и эти годы, и, стало быть, попытки спастись от этого нездорового, извращенного и крамольного опыта в объятиях Хелены были все-таки тщетными.

Из письма на меня дохнула смерть, единственная и столь многоликая, поджидающая за каждым углом, смерть, столь страстно желаемая и такая пугающая, смерть той единственной ароматной женщины и моего публично отвергнутого друга, лежащего в луже крови, дохнули все смерти и все убийства, непостижимая и печальная смерть моей матери, тихо угасшей на глазах отца, и его собственная позорная смерть под колесами поезда у седьмой железнодорожной будки между Гёрлицем и Лёбау, и изуродованное тело девочки, которую он изнасиловал, и вообще смерть любого тела, этого дырявого бурдюка, из которого вечно сочатся пот, моча, экскременты, слюна и сопли, хотя от строк Хелениного письма исходили блаженные волны счастья и обещание воображаемой ею прекрасной жизни: «с того бесподобного утра, которое было для нас тяжелым, но все же волшебно закончившимся прощанием, я ношу под сердцем дитя», писала она и просила меня, дабы приблизить день свадьбы, вернуться, и вернуться незамедлительно, о чем просят меня и ее родители, за чем следовала в качестве подтверждения подпись, состоявшая из начальной буквы ее имени.

Но если судьба решила устроить так, чтобы это письмо я читал под влажным взглядом полицейского сыщика, расследующего убийство, значит, все, абсолютно все есть только видимость и обман, думала одна половина моего расколовшегося я, между тем как другая, конечно же, была вне себя от счастья и едва не теряла сознание от мысли о продолжении рода, более того, чем яснее она ощущала, что это тоже обман, иллюзия, фальшивая розовая мечта о спасительном убежище, тем больше она впадала в абсурдное ликование.

Она хотела, чтобы от этого гадкого расползающегося существа, надеющегося наконец-то избавиться от себя с помощью блаженной и ужасающей его смерти, родился сын.

Что за кошмарные демоны вселяются порой в наши мысли.

167
{"b":"936172","o":1}