Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Внезапно ветер утих.

И все же я не могу сказать, что я злился на фрау Кюнерт, да и она разговаривала со мной так невыносимо громко вовсе не потому, что гневалась на меня, – даже если за последние недели между нами установились довольно тесные отношения, я все же соблюдал нужную дистанцию, которая, я был в этом уверен, делала невозможным открытое проявление каких-либо чувств и эмоций, даже если бы они у нее были; она просто не умела говорить спокойно.

Казалось, она не знала никаких промежуточных состояний между полным молчанием и необузданным ором, и сие уникальное качество, иначе его не назвать, связано было не только с трагическими взаимоотношениями с мужем, с которым она не разговаривала вообще, но и с тем обстоятельством, что она подвизалась суфлером в знаменитом берлинском «Народном театре», то есть зарабатывала тем, что постоянно держала в узде свой, впрочем, весьма хорошо поставленный, тягуче глубокий и полнозвучный голос, который и так сохранял достаточно мощи, чтобы быть различимым в самых отдаленных уголках сцены; поэтому несомненно, что именно голос определил ее жизнь, уродство же было просто неким комичным довеском, да я и не думаю, что она отдавала себе отчет в своей некрасивости, решающим для нее был голос, хотя пользоваться им в его естественном, нормальном диапазоне ей доводилось нечасто.

Мне и самому не однажды доводилось наблюдать, какие неприятности порой доставлял ей этот голос и каким образом в других случаях обеспечивал своей владелице привилегированное положение; по утрам мы сидели с ней рядом на режиссерском подиуме в невероятно огромном репетиционном зале, напоминавшем манеж или, скорее, сборочный цех, и всякий раз, когда из-за каких-то накладок или неразрешимых на первый взгляд ситуаций атмосфера сгущалась и все, доказывая свою правоту, говорили одновременно, отчего уровень шума в зале начинал подниматься почти так же стремительно, как столбик термометра при горячке, тем более что скучающие декораторы, непоседливые статисты, костюмеры и осветители тоже не упускали случая, чтобы наконец перекинуться словом, короче, когда все высказывались одновременно и страсти достигали своего апогея, то первой, к кому обращалась какая-нибудь перевозбужденная актриса: «Зиглинда, а нельзя ли орать погромче?» – или кому грубо кричал какой-нибудь разгоряченный помреж, чтобы заткнулась уже наконец, мы не в харчевне, и лишь потом, обращаясь уже к остальным, просил тишины, словом, крайней всегда была фрау Кюнерт, и на лице ее в таких случаях отражалось неподдельное изумление, как у ребенка, который с блаженной невинностью играл себе где-нибудь под кустом своим елдачком, пока взрослые вдруг не растолковали ему, насколько предосудительны его действия, и как будто подобное с ней случилось впервые, как будто до этого никогда ничего даже отдаленно похожего не было, больные ее глаза распахивались шире некуда, в величайшем смущении, от шеи до лба она по-девчоночьи быстро заливалась краской, и на верхней губе у нее бисером выступал пот, который она отирала всегда незаметно и с некоторой стыдливостью; надо признать, что не так-то просто привыкнуть к тому, что столкновения с окружающими происходят по вине одного из главных ваших достоинств – ведь все эти раздраженные замечания и незаслуженно грубые окрики говорили не только о том, что голос ее перекрывал даже самый неимоверный шум, словно бы выражая его и символизируя, но и о том, что этот голос нес в себе взрыв стихийных страстей такой силы, что это резало другим уши, его невольная откровенность смущала и, в некотором смысле, даже разоблачала их; этот голос смутил и меня, когда, стоя в дверях, фрау Кюнерт, побагровев, вручила мне телеграмму, поскольку характер наших взаимоотношений никак не мог мотивировать ни краску на ее лице, ни ее крик.

Но в этом-то и была вся трудность – как отразить это на первый взгляд нахальное и ничем не обоснованное нападение, как от него уклониться, ведь уже ее первая фраза была чем-то большим, чем информация; да, конечно, независимо от силы голоса (а он раскатывался по всему дому), она не сказала ничего другого, кроме того, что я получил телеграмму, но это простое по содержанию сообщение прервалось тем громким ритмичным сопением, от которого всякое, даже самое рядовое ее высказывание ощущалось как серия толчков, и поскольку столь бурное волнение никак не могло оставить меня равнодушным, я поневоле воспринял то самое эмоциональное состояние, которое она и хотела мне передать, и как ни пытался я себя сдерживать, как ни темно было на лестничной клетке и в холле, фрау Кюнерт все же заметила, ясно почувствовала мое волнение; продолжая держать ручку двери, она несколько наклонила голову и даже улыбнулась, что было понятно, ведь голос, которым она обрушила на меня следующую фразу, уже изменился, обогатившись оттенком иронии.

«Где вас так долго черти носили, сударь?»

«Что, что?»

«Уже три часа, как пришла телеграмма! Если бы вы сейчас не явились, я опять не спала бы всю ночь».

«Я был в театре».

«Если бы вы были в театре, то пришли бы как минимум на час раньше. Не волнуйтесь, я вычислила».

«Но что произошло?»

«Что произошло? Откуда мне знать, что с вами происходит! Да входите же вы!»

И когда, колеблясь между желанным равнодушием, волнением и испугом, но с твердым намерением прекратить этот разговор я наконец-то вошел в прихожую, фрау Кюнерт, закрыв за мной дверь и все еще не спуская глаз с конверта в моей руке, преградила мне путь, а Кюнерт, прежде чем скрыться в коридоре, который вел в их спальню, оглянулся и кивнул в знак приветствия, но ответить ему я, конечно, не мог – отчасти потому, что, как я ни старался изобразить равнодушие и уверенность, мое внимание почти полностью приковало к себе изменившееся лицо фрау Кюнерт, а с другой стороны, потому, что профессор уже отвернулся, не ожидая ответного приветствия, в чем не было ничего необычного, так как мое присутствие он вообще замечал очень редко; тем временем фрау Кюнерт не только с каждой секундой менялась в лице, но все ее поведение предсказывало, что в ней назревает какая-то совершенно новая и мне еще не знакомая вспышка, нечто такое, чего в ее прежнем репертуаре не было, чем она, нарушив все мыслимые границы, мало того что покажет себя с неожиданной стороны, но полностью подомнет меня, пока еще не известным мне образом в буквальном смысле прижмет к стене; губы ее дрожали, очки она сорвала, отчего глаза сделались еще более жуткими, она согнула спину дугой и опустила плечи, как будто, ощутив мой случайный взгляд, почувствовала необходимость защитить свои грандиозные груди; я сделал последнюю отчаянную попытку освободиться, но это только ухудшило мои шансы: когда, наплевав на вежливость и правила этикета, я бочком попытался прорваться к дверям своей комнаты, она сделала шаг вперед и толкнула меня к стене.

«Вы, собственно, что себе представляете, сударь? Вы думаете, вам можно шляться туда-сюда, как вам заблагорассудится, и заниматься всякого рода свинством? Я несколько дней не спала, я этого больше не выдержу. И не собираюсь! Да кто вы такой? Чего вам здесь нужно? И вообще, как вы это себе представляете – прожить здесь не один месяц, прикидываясь, будто меня здесь нет, как это называется? Вы в этом, конечно, не виноваты, но мне о вас все известно, это не ваша вина, однако до бесконечности держать рот на замке я не буду, кто бы меня ни просил об этом. Я все знаю, все, как бы вы ни таились, я знаю все ваши дела, но хочу обратить ваше драгоценное внимание на то, что я тоже человек, и я хочу слышать, хочу слышать это из ваших уст. Я из-за вас страдаю, боюсь вам смотреть в лицо. Я думала, что вы добрый, но вы обманули меня, вы жестокий, вы бесконечно жестокий, вы слышите? Я буду вам очень признательна, если вы расскажете как на духу, что вы с ним удумали. Хотите наслать на меня полицию? Вы думаете, мне мало своих проблем? И вы еще смеете спрашивать, что случилось, когда это я хочу знать, в чем дело, что с ним произошло. Хоть расскажите все, чтобы я могла приготовиться к самому худшему, и не держите меня за свою прислугу, которая обязана все терпеть. У вас была мать? Есть? Вас хоть кто-то любил? Вы думаете, мы нуждаемся в тех грошах, которые вы нам платите? Только ваших паршивых денег мне не хватало! Я думала, что приняла под свой кров хорошего друга, но потрудитесь же наконец объяснить, чем вы занимаетесь. Что вы делаете, кроме того, что всех губите, разрушаете жизнь других, только этим и занимаетесь целыми днями? Замечательное занятие, ничего не скажешь! Но какая у вас профессия? Когда мне ожидать полицию? Может, вы его укокошили? Да теперь я готова о вас что угодно подумать, вы больше меня не обманете своими невинными голубыми глазами и вежливыми улыбочками, вы и теперь прикидываетесь, будто ничего не знаете и не понимаете, чего визжит эта старая истеричка. Где вы его зарыли? Теперь уж я вас распознала и потому прошу собрать свое барахло, только быстро, и катиться отсюда куда угодно. В гостиницу. Здесь вам не притон. Я не желаю ни во что впутываться. Достаточно натерпелась страху. Когда получаю телеграмму, мне становится дурно, когда в дверь звонят, душа в пятки уходит, вы можете это понять? Вы что, не обратили внимания, что я старый затравленный человек, заслуживающий хоть какого-то снисхождения? Разве я не доверилась вам, идиотка, рассказав историю своей жизни? Неужто моя доброта никому не нужна? Я вас спрашиваю. Я могу только всем служить? Почему вы не отвечаете? Быть помойкой, куда всем можно сваливать свой мусор? Отвечайте же, черт возьми! Что в этой телеграмме?»

16
{"b":"936172","o":1}