«Телеграмма, сударь, вам телеграмма, вам телеграмма!»
И если бы в этот момент, непроизвольно, как мы смотрим обычно на вложенный в нашу руку предмет, я взглянул бы на телеграмму, а не на ее лицо, то не заметил бы, что улыбка ее выглядела странно и непривычно не потому, что она не имела обыкновения улыбаться, а потому, что пыталась прикрыть улыбкой свое нетерпение, жадное любопытство, пыталась, но не могла, несмотря на весь ее театральный опыт; когда телеграмма была уже у меня в руках, я, бегло взглянув на адрес, перевел взгляд на ее лицо, улыбка исчезла с него, взгляд огромных глаз, прикрытых очками в тонкой золотой оправе и болезненно выпиравших из глазниц, казалось, прикован был к одной точке – она смотрела мне в рот с таким гневом и строгостью, словно ожидала услышать долго откладываемое чистосердечное признание; и на лице ее отразилась если не ненависть, то во всяком случае лишенное всякого сочувствия требовательное внимание, ей хотелось увидеть, как я отреагирую на явно ужасную, но непонятную для нее весть, ведь телеграмму, как мне казалось, она прочитала, и хотя я чувствовал, что бледнею – именно в этот момент мной овладела неодолимая слабость, – ее поведение было все же слишком откровенным, чтобы я продолжал сдерживаться, эта женщина, независимо от того, что в этой телеграмме и откуда она пришла, знает или желает знать обо мне слишком много, чтобы я мог здесь остаться, от попыток влезть в мою жизнь я всегда защищался как мог, иными словами, мало того, что я должен был достойно перенести неизвестный удар судьбы, так еще должен был и квартиры лишиться.
Фрау Кюнерт была на изумление некрасивой дамой: высокая и костлявая, широкоплечая, длиннорукая, большеногая и с таким плоским, будто у старого клерка, задом, что когда ей случалось быть в брюках, со спины ее можно было принять за мужчину; волосы, которые она коротко стригла и сама красила перекисью, были гладко зачесаны назад, что ей шло, но не делало более женственной; словом, она была так страшна, что не очень-то помогало даже хитроумное размещение источников света в их старой просторной квартире: в течение дня, кроме тюлевых занавесок, свет задерживали тяжелые бархатные портьеры, создавая в комнате мерцающий полумрак, а вечером горели только торшеры с темными шелковыми абажурами и прикрытые вощеными бумажными колпачками бра; верхний свет никогда не включали, в результате чего профессор Кюнерт был вынужден вести весьма специфический образ жизни; он был маленький, почти на голову ниже своей жены, и по физическому сложению почти полной ее противоположностью: тонкокостный, хрупкий, субтильный, с белой кожей, настолько прозрачной, что на висках, на шее и на кистях просвечивали пульсирующие голубоватые жилки; глаза, тоже маленькие, глубоко посаженные, были невзрачными и невыразительными, а движения профессора, которыми в этой полутьме сопровождалась его, по отзывам, весьма выдающаяся исследовательская работа, – бесшумными и незаметными; лампы не было и на его огромном черном письменном столе, и когда фрау Кюнерт звала меня к телефону, я мог видеть, как он длинными тонкими пальцами, будто слепой, шарит в куче газет, заметок и книг, потом, нащупав нужную ему бумажку, выуживает ее из груды, проходит мимо мерцающего голубым светом телевизора через всю комнату, останавливается под укрепленным достаточно высоко бра и начинает читать в его бледно-желтом свете – иногда прислонившись к стене, это, похоже, вошло у него в привычку, о чем говорило видимое днем пятно в месте регулярных контактов его головы и плеча с желтыми обоями; иногда, вдохновленный неожиданной идеей или длительным размышлением, он прерывал свое мирное чтение и тем же самым маршрутом возвращался к столу и что-то записывал; таким образом, он как заведенный курсировал мимо экрана, но фрау Кюнерт, восседавшая в удобном кресле, казалось, так же не замечала этого, как профессор не обращал внимания на льющуюся из телевизора бессвязную трескотню и полумрак в квартире; я никогда не слышал, чтобы они обменялись хоть словом, но это молчание не было результатом какой-то мелкой расчетливой мести, их заставляла молчать не демонстративная, свидетельствующая обычно о весьма накаленных отношениях обида, какою так часто полыхают друг к другу ненавидящие супруги, пытаясь к чему-то принудить партнера, нет, их молчание не имело никакой явно выраженной цели, хотя вероятно, что в этом нейтральном состоянии они застыли под влиянием медленно остывающей ненависти, причина которой была уже не видна, они выглядели вполне довольными и уравновешенными и вели себя, как два диких зверя, относящиеся к разным видам, – принимали присутствие другого к сведению, но помнили также о том, что законы рода сильнее законов пола, и раз уж один для другого не мог быть ни добычей, ни парой, то незачем было и общаться.
Несмотря на свое возбужденное состояние, я смотрел на лицо фрау Кюнерт с некоторой покорностью, потому что по опыту знал – просто так от нее не отделаться, и чем сильнее я буду сопротивляться, тем более шумно и агрессивно она будет себя вести; я смотрел ей в глаза и думал, что эту атаку я еще выдержу, ведь она все равно последняя, над ее узким лбом, сложенным из мясистых складок, топорщились, как щетина из щетки, крашеные, черные у корней волосы, мои пальцы нащупали, что конверт был открыт, нос был тонкий и длинный, помада на губах растрескалась, и, конечно, блуждающий по ней взгляд не мог обойти ее грудь, так как это было единственное на ее теле место, которое несколько компенсировало ее многочисленные уродства, – груди у нее были огромные, с остальными частями тела несоразмерные, без поддержки бюстгальтера они наверняка выглядели бы не слишком утешительно, однако соски выпирали сквозь туго обтягивающий ее тело джемпер весьма натурально; мы стояли в дверях почти темной прихожей, и в тот самый момент, когда она снова стала кричать, из гостиной, в расстегнутой до пояса белой рубашке, появился и Кюнерт – он всегда носил белые рубашки и, читая или делая заметки, сначала сдергивал с себя галстук, а затем постепенно, одну за другой, расстегивал и пуговицы, чтобы, размышляя и прогуливаясь по комнате, поглаживать свою по-мальчишески голую грудь; но теперь он шел спать.
Поначалу изменения показались не столь существенными, хотя были и некоторые явно неприятные признаки; если до этого я шагал в темноте вполне уверенно, ощущая под ногами одну и ту же, немного скользкую, почву и, даже ничего не видя, все-таки постоянно слышал, что волны с ревом обрушиваются на дамбу приблизительно на одинаковом расстоянии от меня, что лицо мое орошает примерно одно и то же количество соленых брызг, и потому мог спокойно предаваться слепому наслаждению бурей, своим фантазиям и воспоминаниям, стараясь только выдерживать направление, не сойти с дамбы, и для этого вполне хватало того чувства ориентации, которым обладали подошвы моих ботинок, а также пенящихся волн – но лишь до тех пор, пока одна из них, когда я остановился, пережидая особенно яростный порыв ветра, не ударила мне в лицо, что само по себе было не так уж страшно, воды, хотя и довольно холодной, за ворот попало немного, и даже пальто не промокло, в общем, дело казалось настолько забавным, что я рассмеялся бы, если бы ветер позволил мне открыть рот, но в то же мгновенье меня окатила другая, еще более мощная волна, отчего уверенности во мне несколько поубавилось.
До этого я шел, как мне думалось, посередине дамбы, теперь же, решив не ждать очередного затишья, попытался продолжить путь по внутреннему, защищенному от моря склону дамбы, однако это не удалось – и не потому лишь, что мне не позволял ветер, а если бы я уступил ему, то он меня просто унес бы, но и потому, что сделав в том направлении лишь пару шагов, я почувствовал, что я уже на краю дамбы, среди бесформенных острых глыб, то есть здесь пути не было, дамба оказалась гораздо уже, чем я предполагал, и не могла меня защитить от волн, но все-таки я не сделал того, что в сложившейся ситуации было бы самым разумным, мне и в голову не пришло повернуть назад; я знал из путеводителя, что во время прилива вода поднимается здесь всего на двенадцать сантиметров, и считал, что ничего не произойдет, словом, я думал, что это просто опасный участок, дамба, видимо, здесь поворачивает и потому сужается, или по каким-то причинам она здесь ниже, чем в остальных местах, и если я только преодолею этот небезопасный участок, то вскоре увижу незнакомые огни Нинхагена и опять буду в безопасности.