— Щипцы для белья, — покрутив в руках деревянные щипцы, констатировал Леонид.
— Нет. Миниатюрная модель «испанского сапога». Святая инквизиция и прочее… Сдавливается колено. Смотри. — Сжимаю щипцами клешню лангуста, и раздавшийся треск подтверждает, что инструмент применен правильно.
Когда бармен положил счет, я несколько опешил.
— Слушай, Леня, тут на две тысячи песет?
— Подожди, сейчас разберусь.
Он вступил в длинные переговоры с барменом. Но, судя по всему, его миссия успеха не сулила. Я начал лихорадочно соображать, хватит ли денег рассчитаться. Заглянул в бумажник. Вытряхнул всю мелочь из карманов. Да — крутилось в голове — быть скандалу.
— Ты знаешь, — вернувшись, сказал Леонид, — плохи дела. Влипли. Эта окаянная морская тварь у них дороже «ролс-ройса». Как там у тебя?
— А у тебя?
Он вытащил смятые в комок песеты из одного кармана, полез в другой, бормоча:
— Примета у меня такая. Не ношу бумажника. Пробовал заводить, сразу деньги пропадают. Вот и держу их в каждом кармане. На, держи еще пару сотен.
Бармен смотрел будто сквозь нас, не замечая пылающих мочек моих ушей, бледности лица Леонида.
— Ну как? — с надеждой в голосе спросил приятель. — Сколько там? Я иссяк. Наскреблось, а?
— Десятка сверх, — еще сомневаясь, ответил я.
— Да ну! — подпрыгнул от неожиданности Леонид. — Пересчитай. Никак отбились. Официант, еще кружку пива!
— Однако нахаленок ты, Ленька! — В моем замечании не было строгости.
Но на следующее утро над нами подтрунивала вся команда.
Преображенский хохотал до слез, а когда немного успокоился, с нарочитой серьезностью сказал:
— Давно ты на ковер не выходил. Форму потерял. Вот бармен и положил вас обоих на лопатки.
Откуда берутся тяжеловесы?
— Становись на весы.
Высокий голубоглазый блондин скользнул по мне оценивающим взглядом. Мне не очень-то понравилось его приказная интонация, поэтому, когда он произнес: «Ровно 95 килограммов», я бросил ему свое уличное:
— Брось трепаться!
Он посмотрел на меня в упор и спокойно сказал:
— Эти словечки придется забыть сразу. И еще заруби на носу: если куришь — брось, если дерешься во дворе — отвыкни. Буду учить тебя спорту — делу чистому.
Ожидавшие взвешивания такие же, как и я, новички, зашикали на меня, едва я вновь подошел к ним.
— Да знаешь ли ты кто это? Тренер, сам Преображенский.
Все же хорохорясь перед дружками и не желая признавать, что получил по заслугам, я вполголоса бубнил:
— А что он, подумаешь! Видали таких! Молод тыкать!
Так произошла моя первая встреча с человеком, ставшим впоследствии для многих из нас не только тренером. И после, когда у нас стали появляться титулы, которыми не грех было бы и побряцать, Сергей Андреевич умел найти правильную тональность. Дистанция между ним и его учениками была чем-то само собою разумеющимся.
Уже через месяц мы смотрели на него влюбленными глазами. Он вроде бы ничего особенного
и не делал для завоевания авторитета. Был даже излишне требователен, на занятиях никому не давал спуска. Слухи о нем достигали порой гипертрофированных размеров, но и то, что соответствовало действительности, заставляло нас трепетать от восторга. Во-первых, он был сложен, как Аполлон. И в это была его первая необычность. Фигуры борцов достаточно грузны и приземисты. А тут такая отточенность и пластика мышц. Преображенский к тому времени (а дело происходило в середине пятидесятых годов) считался вторым средневесом в стране, участвовал в ряде международных встреч. В ту пору звание «Мастер спорта СССР» у нас давалось спортсменам, которые на первенстве страны входили в призовую тройку, так что серебряный значок величиною с почтовую марку носили в Советском Союзе единицы, а в Ленинграде такой значок носил только наш тренер. Помимо вольной борьбы он высоко котировался как борец классического стиля и самбист. Прекрасно чувствовал он себя на лыжне и велосипеде. Кроме того, Преображенский был чемпионом страны по… гребле. Разносторонность его интересов в спорте удивляла. Значительно позже, где-то десяток лет спустя, я втайне радовался, что у него не сложилась борцовская карьера. Занимая в самом любимом своем виде спорта — вольной борьбе — на первенстве СССР лишь вторые места, он так и не поднялся на высшую ступеньку пьедестала почета. А по моим наблюдениям, редко, предельно редко из тех, кто достиг вершин, получаются хорошие тренеры. У них ведь все безошибочно, они всегда выигрывают. А почему? Задумываются реже. А вице-чемпионы умеют анализировать ситуацию. Они приучают себя к поиску. Из этих людей чаще получаются вдумчивые наставники.
Мы все в ту пору не вышли еще из того мальчишеского возраста, когда бицепсы товарища вызывают зависть и восхищение. Однако этим не исчерпывалось влияние на нас личности Преображенского.
Каждый из нас помнит свои детские впечатления. Я тоже. И знаете, что первое запало в душу? Глубокая в рост яма. Как поясняли старшие, это — окоп. Велосипедное седло было вовсе не седло, а сиденье зенитного пулеметчика.
Семья наша жила на окраине Ленинграда. Отец работал на железной дороге. Началась война, и он день и ночь пропадал на строительстве железной дороги. На путях, рядом с нашим деревянным бараком, стояли громадные дальнобойные пушки, снятые с военных кораблей. Мы с братом бегали на них смотреть. Но чаще нам приходилось отсиживаться в комнате. Особенно тогда, когда матрос стучал в оконное стекло и говорил скороговоркой:
— Приготовьтесь — артподготовка!
Мама закладывала нас подушками, или уводила в погреб. Но и из-под пола мы слышали, как рвалось на части небо, будто во время грозы. Барак наш скоро сгорел, и мы переехали в центр города. Из окна нашей новой квартиры хорошо был виден линкор, вмерзший в лед Невы.
Блокада Ленинграда вошла в наше сознание теменью, холодом и голодом. Мама уходила чуть свет и возвращалась вечером. Она была бойцом противовоздушной обороны, дежурила на чердаке и сбрасывала с крыш «зажигалки»— так называли небольшие авиабомбы, начиненные фосфором. Мама ставила винтовку в угол, развязывала серый шерстяной платок и доставала из шкафчика двухлитровый чугунок щей из хряпы. Хряпой у нас назывались полусгнившие капустные листья, те, которые остаются на полях после уборки. Отец приносил ломтики хлеба. Липкие, словно пластилин, и колкие от соломенных примесей, они были для нас слаще пирожных. Когда такой брусок резали, на ноже оставалась пленка из теста. Ее потом счищали другим — ножом, и эти липкие стружки отдавали нам. Потом мы, закутанные — от холода полопались трубы парового отопления, — надолго вновь оставались в квартире одни. Оконные стекла дребезжали от разрывов. Несмотря на суровые запреты, мы с братом гасили свет, раздвигали шторы затемнения и, завороженные страхом, смотрели, как по черному небу метались лучи прожекторов. Если невдалеке рвался снаряд или бомба, буфет с посудой оживал — он выползал на середину комнаты. Отец с матерью снова водворяли его на место. Потом, взрослым, я не раз смотрел документальную кинохронику той поры и никак не мог отделаться от мысли, что, хотя кадры документальные, они все же не передают всего того громадного напряжения, которым жили в те страшные годы люди Ленинграда. Нас, опухших от голода, ослабевших до того, что мы не могли двигаться и говорить, вывезли стылой февральской ночью по льду Ладожского озера на Большую землю. По Ладоге была проложена зыбкая ниточка — дорога, связывавшая осажденный Ленинград с неоккупированной территорией. Ее назвали Дорогой жизни.
Грузовик, собранный из остатков десятка покореженных и изуродованных войной своих собратьев, шел на удивительной смеси бензина и денатурата, мотор то и дело глох. Колеса заливала вода: трассу только что отбомбили «мессеры», через край воронок на лед выплеснулась вода, замерзавшая наплывами.