Если бы мы знали. Если бы догадывались, что она никогда не вернется. Тогда мы сфотографировали бы отпечатки ботильонов «Феррагамо». Определили бы, продолжаются ли ее следы по другую сторону Драмлин-роуд или к тому времени они уже исчезли, что могло означать лишь одно: кто-то (неизвестное лицо) на дороге остановил свой автомобиль перед М. и заставил ее сесть в машину. А быть может, она по доброй воле села в эту машину, тихо поприветствовав водителя: «А вот и я».
Глава 5
Видели в последний раз.
Сколько раз меня спрашивали: «Когда вы видели сестру в последний раз? О чем вы с ней разговаривали?»
И я старательно объясняла, что последний раз видела М. примерно в 7:20 утра в день ее «исчезновения», но мы вообще не разговаривали.
Я ее видела; она меня – нет.
Но эти дураки никак не унимались, все выпытывали и выпытывали у меня, когда я общалась с сестрой в последний раз и что она говорила. И я, напрягая память, честно отвечала:
Маргарита не говорила мне ничего такого, что указывало бы на то, что она несчастна, встревожена или обеспокоена.
Я не поясняла, что мы не в таких отношениях! Да, мы сестры, но не настолько близки, чтобы доверять друг другу свои тайны, и Маргарита уж тем более никогда не стала бы рассказывать мне о своих любовниках. Вы слишком наивны, если думаете иначе.
Не уточняла я и то, что на самом деле видела не саму сестру, а ее отражение в двух зеркалах.
И лицо М. я видела не отчетливо. В стоящем на туалетном столике зеркале оно представляло собой размытый овал с полустершимися чертами. Едва знакомый. Если б я не была уверена, что это моя сестра, никогда бы ее не узнала. Красота, обезображенная изъянами.
Зеркала удваивают расстояния, превращая привычное в нечто странное.
Глава 6
Месть.
Есть знаменитое и вместе с тем скандальное произведение искусства – рисунок Виллема де Кунинга[3], «стертый» Робертом Раушенбергом[4] в 1953 году. Можно было бы сказать, что менее значимый художник мстит великому мастеру, уничтожая его творение. Этакий акт вандализма, который можно принять за эксцентричность.
Ведь разве уничтожение работы великого мастера для незначительного художника не есть самый верный способ доказать свое превосходство?
Я – не художник. М. не боялась, что я уничтожу ее работы.
Я писала стихи. Но мои сочинения для всех были тайной – зашифрованные письмена в ящиках стола, где их могли «прочесть» только мыши.
М. были очарованы все, кто ее знал, особенно наши родители.
Природа наделила М. красотой. Несправедливость. Всякая красота – несправедливость. М. была добра, но мне казалось, что ее доброта проистекала из тщеславия. Мягкосердечие тоже было присуще М., но оно проявлялось, когда она решалась снять броню с души. Она (это было очевидно для всех) любила меня. Или чувствовала привязанность ко мне.
Я не была соперницей М. Меня, нескладную младшую сестру, никто не воспринимал всерьез. Я словно была косматой пастушьей собакой, грузной, неуклюжей, с влажными глазами навыкате, большим мокрым носом и высунутым розовым языком. Собакой, которая быстро выбивается из сил, поднимаясь по лестнице, и потом никак не может отдышаться.
Даже мое имя, Дж. – Джорджина, – было куда менее благозвучным, чем Маргарита.
Меня назвали в честь какой-то маминой тетки. Та была замужней матроной, имела дом в престижном районе Авроры, имела слуг и детей, а после смерти ее предали забвению. В общем, полнейшее ничтожество. Оскорбление!
Говорили – утверждали, – что после маминой кончины М. вернулась домой из Нью-Йорка ради меня. Что М. «отказалась от стипендии Гуггенхайма[5]», которая обеспечила бы ей год творческой свободы, что эти деньги ей пришлось возвратить, когда она снова обосновалась в Авроре. Однако я знаю наверняка, что М. грант фонда Гуггенхайма не возвращала.
Среди наших родственников – в частности, среди инфантильных кузин – была популярна сплетня, будто моя сестра вернулась в Аврору, чтобы «спасти» меня, когда я (якобы) находилась на грани самоубийства.
(Полнейший бред: я «верю» в самоубийство не больше, чем, к примеру, отец. Подобно своим далеким воинственным предкам-тевтонцам, он считал, что покончить с собой значит чертовски потешить врага.)
Зачем ненавидеть сестру, которая выказывала мне участие, когда замечала меня, находила для этого время? Зачем, черт возьми, ненавидеть сестру, ведь она (как говорят) была единственным человеком, которому я была небезразлична настолько, что она заботилась обо мне? После смерти мамы, в тот туманно-паршиво-вонюче-вязкий период, который начисто стерся из моей памяти.
Веселые были времена! Забавно было наблюдать, как пылесосят, моют, отдраивают, проветривают мою комнату-свинарник, в которую отчаявшуюся Лину я не впускала целый год. Куда даже папа, Зевс нашего домашнего Олимпа, не осмеливался войти.
М. навязывала мне свое дорогучее французское мыло с ароматом лаванды, давала взятку, чтобы я чаще принимала душ.
Заплетала мои густые «строптивые», как она выражалась, волосы. Обещала на день рождения свозить на Ниагарский водопад – «только мы с тобой, Джиджи…»
Джиджи! Мое тайное прозвище, которым нарекла меня М. Никто другой его не знал.
Джиджи! Меня охватывает исступление: хочется вопить, из горла рвется истеричный смех, крик. И это омерзительно, ведь столько лет прошло, пора бы уже про эту глупость забыть. Хоть бы кто-нибудь залепил мне рот грязью.
Естественно, М. отдавала мне свои вещи – вещи, которые идеально подходили ей, великолепно сидели на ее стройной фигуре, а мне были малы или не соответствовали моему стилю, моим потребностям. О чем М., разумеется, прекрасно знала.
Взять, например, замшевую дамскую сумочку цвета лаванды. Она потеряла товарный вид в первый же раз, как я вышла с ней на улицу и попала под дождь. (Разве Дж. не знала, что дождь губителен для дорогой замши? Нет? Да?)
Возможно ли – хотя, конечно, маловероятно, – что сестра отдала бы мне и свои ботильоны фирмы «Феррагамо», которые купила в Нью-Йорке? Жестокая шутка, если учесть, что Джиджи вряд ли сумела бы запихнуть свои лапы десятого размера в элегантную обувь седьмого.
Да, но, быть может, существует некий дьявольский сценарий, в соответствии с которым расчетливая Джиджи, завладев теми самыми ботильонами, сумела наставить на земле вереницу их отпечатков, которые вели от заднего фасада дома на ничейную лесополосу и там «терялись» среди путаницы других следов.
Но когда бы Джиджи успела это проделать? Явно же не утром 11 апреля 1991 года.
Возможно, предыдущей ночью. Тайком.
Ведь никто (кроме младшей сестры) не сообщал о том, что видел М. в то утро.
Так что, пожалуй, было бы ошибкой утверждать, что в то утро М. вышла из дома в ботильонах фирмы «Феррагамо». Это верно подметили следователи, указав, что отчетливые следы ботильонов вели от задней двери/заднего крыльца дома через потрепанный зимой газон на прилегающие к нашим владениям общинные земли, где они смешивались с другими следами и терялись.
Столько всяких может быть! Тем не менее – волнующая мысль! – одно из этих «может быть», сколь бы невероятным и немыслимым ни казалось то, что оно подразумевало, является Правдой.
Глава 7
11 апреля 1991 года.
На этот день в ежедневнике М. имелись только две стандартные пометки карандашом: 14: 00 – урок в колледже, 17: 00 – заседание комитета.
На следующий день – в 9 утра прием у стоматолога.
На следующей неделе – такие же обычные записи: встречи, заседания, занятия со студентами. Заурядность и стабильность повседневной жизни. Ничего значительного, ничего такого, что следователи могли бы счесть зацепкой.