Брат Теодор смущённо усмехнулся.
— Мне казалось, проповеди вам не по душе. Но, если настаиваете, могу сказать только, что траектории мироздания неисповедимы.
***
Вероятности миров, траектории частиц…
Глаза Радоша ослабли настолько, что даже в самых сильных очках он не мог разобрать на бумаге ни слова. Строчки сливались друг с другом, плыли, затмеваясь к тому же несуществующими знаками и буквами незнакомых языков. Брат Теодор читал ему вслух статьи по физике и астрономии из исправно выписываемого журнала, а когда тот уходил, учёный погружался в глубокие размышления, постепенно переходившие в созерцательную полудрёму.
Пусть смерть повременит.
Ведь звёзды всегда оставались в его уме. И мозг, избавленный от значительной части отвлекающих импульсов внешнего мира, теперь работал живее, чем прежде.
Незавершённая работа не давала Радошу покоя. Та самая упрямая затменно-переменная звёздная система с неисчислимым периодом изменения яркости. Астроном никак не мог взять в толк, каковы должны быть компоненты двойной звезды, чтобы вызывать столь странные колебания кривой блеска. Начав разбираться с невообразимо запутанными графиками задолго до болезни, он так и не успел выяснить, есть ли какая-то закономерность в этом видимом хаосе.
Теперь Радош не мог просмотреть свои старые записи, бесполезными грудами захламлявшие тесную комнату, чтобы найти ошибку или хоть какую-то подсказку, пропущенную ранее. И оставалось только вспоминать, перебирать наугад пыльные бумаги на ветхих полках шкафов, взгромоздившихся до потолка в огромной библиотеке его памяти.
Сначала всплыли формулы и графики — Радош так сроднился с абстракциями, что числа и схемы без труда рисовались воображением, тогда как по своей воле наглядно представить звёзды или хоть какие-нибудь образы видимого мира ему не удавалось.
Это пришло позже — во сне ли, наяву, — трудно сказать, да и не важно вовсе. Шум внизу тогда стоял невыносимый: крики, ругань, звон бьющейся посуды — и голова от этого тоже билась изнутри, раскалывалась на части. А потом всё стихло — и за окном серебристыми колокольчиками защебетали тонкоголосые птицы. Крохотные, златопёрые, с острыми малиновыми клювиками и яхонтовыми глазками, мерцающими на свету. Радош не видел их — не видел глазами, но точно знал, как они выглядят.
«Это радости, священные певуньи янтарного Аграниса», — подумалось само собой.
Впервые за всю жизнь он ощутил себя зрячим — более зрячим, чем до того, как ослеп. В темноте закрытых глаз он ясно видел то, чего не смог бы различить самый совершенный телескоп.
Он увидел пятизвёздную систему целиком.
И узнал её.
***
Это было так давно, что казалось всего лишь грёзой, презабавным вымыслом, полубессвязным, как предсонные образы утомлённой фантазии, распластавшей крыла над бездной хаоса в свободном полёте.
Это было так нелепо — не верилось, что это происходило на самом деле.
И всё-таки это было. В молодости. В Гёттингене.
Только с кем?
Их было пятеро — это Радош помнил точно.
Один — непонятно как затесавшийся в их компанию студент с медицинского факультета, который и предложил эту глупую игру. Скорее всего, притащился за весельчаком Лáге с какой-то попойки. Кажется, Шульц. Да, Хельмут Шульц — и больше о нём ничего не запомнилось. Ни очертаний фигуры, ни образа, только поименованная тень — и то не факт, что правильно. И ещё голос — мягкий, усыпляюще спокойный — да странная ухмылка, по временам проступающая в безликом сумраке.
Строгая темноволосая женщина в чёрном платье — математик, приехала из России на стажировку у знаменитого профессора Гильберта. Ольга Филатова. От неё остались лишь отталкивающие ощущения холодной надменности и молчаливого самодовольства.
Ещё — сам Радош и его товарищ Лаге Йонстрём. Беспокойный малый с всклокоченными чёрными вихрами и улыбчивым лицом. Балагур и гуляка, рассеянный до ужаса — и оттого вечно попадающий в неприятности, — но притом замечательный теоретик с феноменальными математическими способностями. И… кто же, кто? Неужели сам Шварцшильд? Стал бы он участвовать в подобном безобразии — руководитель обсерватории, наставник Радоша, серьёзный учёный с внушительными усами, но с такой хитроватой искоркой во взгляде, что да, может, и стал.
Они коротали вечер в чьей-то сумрачной гостиной с тяжёлыми величественными шторами, причудливые узоры которых отчего-то напоминали о роскоши королевских дворцов и вместе с тем — о жарких и загадочных экзотических странах. Может, сказалось то, что в комнате было слишком натоплено. А за окном который час барабанил дождь.
Говорили о чёрных телах и тёмных звёздах — и Радош совершенно не представлял, как обсуждение недавней квантовой гипотезы Планка, предположившего, что электромагнитное излучение испускается порциями и на основании этого описавшего излучение абсолютно чёрного тела, перешло в сферу фантастического умозрения.
Вероятно, благодаря случайному созвучию или неуловимой ассоциации кто-то вспомнил о чёрных телах, сокрытых в глубинах чёрного же космоса — и оттого невидимых. Двумя столетиями ранее английскому пастору Мичеллу вздумалось, что бывают такие звёзды, которые не различит ни один телескоп: слишком массивные, слишком плотные — они не светят, ибо ничто, даже свет, не может вырваться из сферы их притяжения.
Шварцшильд говорил, что это вздор. Несколько лет спустя, явив миру это самое чёрное тело в точных расчётах, он так и не переменил своего мнения. Не может, мол, существовать в природе то, что нарушает структуру пространства и искажает время, напрочь замораживая его в своей сердцевине. Какая-то прореха бытия — на деле же только досадное несовершенство теории.
Радош возражал ему из чистого любопытства. Может, сам и завёл эту тему. Обосновать свои возражения он не мог.
И тут на помощь ему неожиданно пришла та неприятная женщина. Сославшись на Гильберта, она заявила, что математического описания объекта вполне достаточно для признания его реально существующим — даже если в известной физической реальности и в нашем собственном образном представлении места такому объекту нет.
Шварцшильда это нимало не убедило.
Тогда студент-медик и предложил разрешить теоретический — даже, скорее, философский — спор опытным путём.
— Я загипнотизирую вас, и вы посмотрите, что там такое невидимое таится в глубинах космоса, — ухмыльнулся он.
Все посмеялись. Кроме строгой женщины — её лицо оставалось совершенно неподвижным на протяжении всего вечера, это Радош запомнил хорошо.
Он так и не понял, как они на это согласились.
Следующее, что всплыло в его памяти, — это падение во тьму под убаюкивающий голос Хельмута Шульца и мерное тиканье часов.
Такое же, что доносилось с кухни, из-за стены, и пронизывало беспокойный сон Марии Станиславовны колдовскими ритмами вселенского метронома.
***
Они стояли в необозримом зале с блестящим чёрным полом, чьи стены и потолок тонули в непроглядной сумрачной дали.
Их было по-прежнему пятеро: Хельмут говорил что-то о «корреляции сознаний» и «гипнотической телепатии», но Радош даже не пытался вникнуть в этот бред.
Только вот отрицать, что все они были там как наяву, он не мог.
Окружающие формы и цвета менялись по прихоти исследователей: они решили поглядеть на небо, и сумрак над их головами тут же рассеялся, открывая взору стеклянный купол, а за ним — тяжёлые чёрно-красные тучи.
Лаге заметил, что столь необычный облик небосвода должен иметь какое-то объяснение, и стоило ему только о нём подумать, как тучи истаяли призрачной дымкой, обнажив кровавый шар фантастического солнца на фоне непроницаемой космической темноты.