— Никодий!
За другой дверью послышался какой-то скрип, потом тонкий голосок что-то невнятно произнес. Влайко отворил дверь и снова крикнул:
— Никодий!
— Никодий! — повторил голосок.
— Что это?! Кто здесь? — спросил Влайко.
Голосок заскрипел снова.
— Ах, чтоб тебя кошка съела! — рявкнул Влайко, сообразив, в чем дело. — Фу! Эта противная баба держит попугая!
Он вернулся в комнату, стал перед столом и проворчал:
— Значит, таскают табак! И чего я злюсь? — продолжал он, снимая пиджак. — Высплюсь и уберусь отсюда, а старухе устрою какую-нибудь пакость! Разве так поступают с жильцами в первый же день?
Проснулся он примерно в полдень, быстро привел себя в порядок и вышел на веранду. Вдруг соседняя с ним дверь распахнулась, и оттуда показались старуха в очках на кончике носа, с цигаркой в руках, за ней болезненная молодая женщина с бледным лицом и воспаленными глазами и, наконец, юноша лет семнадцати — восемнадцати в опанках, среднего роста, плечистый, широколицый, румяный, с большими голубыми глазами. Из темной комнаты пахнуло йодоформом, какой-то кислятиной и дымом. Все трое, точно какая депутация, выстроились рядком и поклонились. Старуха стала оправдываться: и ей и Никодию помешало убрать комнату некое «непредвиденное обстоятельство», но больше это не повторится, наверняка не повторится! Пока она бормотала извинения, Влайко посматривал на дымок ее цигарки, и с языка его готов был сорваться вопрос: «А скажите, пожалуйста, у вас полагается, чтоб жилец снабжал вас табаком?» И как раз когда он хотел это сказать, в темной комнате пискнул попугай, и старуха шмыгнула туда. А молодая женщина, глядя на него с деланно-невинным видом, отчеканила:
— Честь имею представиться! Евфимия, вдова Расквасилова!
Влайко иронически поклонился. Затем так же насмешливо обратился к юноше:
— А ты господин Никодий?
Юноша расплылся до ушей.
Влайко ушел. В тот же день, после полудня, он получил аванс в счет жалованья и провел ночь в «Бульваре». На другой день Влайко проспал часов до трех. Когда он одевался, кто-то постучал в дверь.
— Можно! — крикнул Влайко и, увидев Никодия, спросил: — Есть здесь поблизости кафана?
— Да, вон напротив!
— Ступай принеси мне кофе!
После «великого бдения», как называл Влайко ночной кутеж, и долгого крепкого сна он обычно бывал в отличном настроении. Набивая трубку и мурлыча себе под нос, он отворил окно. По улице сновал народ.
Никодий принес кофе.
— Молодец, парень! — воскликнул Влайко и протянул ему немного табаку.
— Я не курю, сударь! Я… это… ни за что на свете не тронул бы ваше добро!
— Что ты хочешь этим сказать? — спросил Влайко.
— Да… это… Вы, может, подумали, что я таскаю ваш табак!
— Значит, его ворует хозяйка! — заключил, смеясь, Влайко. — Скажи, на что, собственно, живут твои хозяйки?
— Я не говорю, — ответил Никодий, — что табак брала старая госпожа, однако… это… следует запирать! А насчет того, на что они живут, — так сдают комнату, потом госпожа Евфимия работает у модистки Кубиловой.
— Ах так! А тебе сколько платят?
— Да договорились шесть динаров в месяц и ужин! — ответил, пожав плечами, юноша, что, видимо, означало: «Одно дело договориться, а другое — получать! »
— Гм! Задаром служишь! Но, может, они тебя вознаграждают каким другим манером?
Никодий выпучил глаза. Его удивление и непонимание намека было искренним.
— А они здесь? — спросил Влайко.
— Нет! Можно идти?
— Можешь. А скажи, где попугай?
— Какой попугай?
— Разве у твоей хозяйки нет попугая?
— Нет!
— Черт возьми, что же это было? Вчера я слышал крик попугая в соседней комнате!
— Это, сударь, — печально промолвил юноша, — не попугай, а Эмил!
— Эмил! Какой Эмил?!
— Сын госпожи Евфимии!
Влайко пожал плечами и подошел к окну.
Глазея на прохожих, он выкурил две трубки и собрался выйти из дому, но на веранде его задержала странная картина.
Около средней двери, за столиком у стены, на стуле с перекладиной, сидел ребенок и водил пальчиком по какому-то разостланному перед ним листу. Никодий, присев перед ребенком на корточки, внимательно следил за движением его пальца. Оба были настолько увлечены, что не слышали шагов Влайко. Он остановился. Тяжелый запах йодоформа наполнял веранду. Влайко тотчас увидел, что левая нога малыша припухла и перевязана; левая рука, тоже перевязанная, висела, словно чужая.
— Вот!.. Вот он! — взвизгнул малыш, ткнув пальчиком в одну точку. — Разве я не сказал, что найду? — спросил он с важностью.
— Ты все знаешь, милый мой Эмил! Ты моя гордость! Ах, как я тебя люблю! Поцелуй меня!
— Не хочу!
— Ну поцелуй!
— Не хочу, — повторил мальчик, однако нагнулся, и они поцеловались.
Влайко шагнул ближе и спросил:
— Что вы тут делаете?
Никодий загородил ребенка и смутился так, будто его уличили в каком-то проступке.
— Играете? — мягко спросил Влайко.
— Играю с Эмилом! — смиренно ответил Никодий.
— А, это Эмил! Сколько ему лет?
— Шесть!
— Не может быть!
— Седьмой уже пошел!
Влайко, глядя с удивлением на ребенка, спросил Никодия:
— Тебе, кажется, неприятно, что я расспрашиваю о нем?
— Да нет, но, знаете… Эмил болен, пуглив, вечно дергается! Вчера всю ночь трясся из-за того, что вы хлопали дверьми и кричали.
— Очень жаль, — сказал Влайко. — Я не знал, что он был в доме один; вообще не знал о нем! Я никогда не пугаю детей. Я люблю хороших детей! Дайте-ка погляжу, что это у вас?
Это была карта Европы, вся измаранная карандашом и чернилами. Моря были забиты фантастическими галерами, нарисованными детской рукой. Влайко улыбнулся, увидев тут же целую армию купающихся ребят.
Кладя карту на стол, он разглядел лицо Эмила. Щеки, рот и нос были правильные, но резко отличались от верхней части лица, высокого лба и больших голубых глаз. Если прикрыть верхнюю половину лица, ребенку можно было дать года три, а лоб и глаза, казалось, принадлежали почти зрелому юноше. Правда, и на них лежала печать обостренной болезнью детской робости. Кожа на лице была по-детски чистая, только сбоку, на шее, зияли отвратительные язвы.
— Ну, раз ты так любишь путешествовать по морям, я принесу тебе большую карту — весь мир принесу! — сказал Влайко.
— Слыхал, Эмил! — воскликнул Никодий. — Видишь, господин любит тебя!
Ребенок опустил голову.
— А знаете что, сударь? — продолжал юноша. — У Эмила много всяких карт, есть и Азия и Америка, купите ему лучше «Зоологию»! Он давно о ней мечтает!
— Хорошо, куплю! А он умеет читать?
— Еще как! — воскликнул Никодий, — В прошлом году, когда я к ним нанялся, он знал только буквы, а теперь читает как взрослый! И уйму стихов знает наизусть… Прочти-ка, Эмил, что-нибудь!
— Не надо сейчас! — задумчиво промолвил Влайко. — Скажи лучше: неужели мальчик никуда не выходит?
Никодий, грустно улыбнувшись, произнес:
— Он шага ступить не может! Эмил никогда не стоял на ногах, он не понимает даже, как это люди ходят!
— А лечат его?
— Приходил врач. Да что толку? Прописал какую-то мазь и водичку, чтобы пил.
Спускаясь по лестнице, Влайко размышлял о своих новых знакомых. Как могут мать и бабка оставлять взаперти в темной комнате маленького калеку? Положим, подобное бездушие не редкость, но что настоящая редкость, просто чудо, так это придурковатый Никодий. Откуда в нем столько нежности, столько любви к чужому, больному, несчастному ребенку?
О бабке и матери Эмила Влайко узнал следующее. Старуха происходит из хорошей семьи, родилась она в некоем банатском городе. Вышла замуж за чиновника, а спустя четыре года, оставив троих детей мужу, сбежала с каким-то поляком-инженером и поселилась в Сербии. Родила поляку Евфимию, однако он бросил ее, когда девочке было пять лет, Евфимия вышла замуж за чеха Расквасила, музыканта, пьяницу, который скоропостижно скончался, оставив жене в наследство лишь больного ребенка.