— Ни за что не пойду!
Баконя отнекивался два дня, а те без него не хотели идти. Тронутый этим, Баконя на третий день согласился, и все четверо тем же путем отправились на посиделки.
Река все еще оставалась вздутой, и поэтому они ходили туда несколько ночей подряд. Баконя привык и уже без труда поднимался рано. И с той же страстностью, с какой прежде отказывался от посиделок, теперь он настаивал на них.
Продолжалось это до конца мясоеда, а в том году он оканчивался в середине марта. В этот день в старой кухне к вечеру собиралась вся братия, включая и слуг; разрешалось повеселиться также и послушникам.
По окончании службы, перед обедом, фратеров поджидал у церкви Косой с вымазанным сажей носом.
— Этот уже с утра начал! — заметил фра Тетка.
— Я пришел сказать, фра Брне, что надо сегодня же подковать Буланого, потерял обе передних подковы.
— Та-а-ак! Ступай сейчас же! Пусть приготовят все, что нужно, я следом за тобой.
— Пойдем и мы, уж больно хороша погода! — заметил настоятель.
Фратеры двинулись к кузнице, послушники за ними.
У кузницы собрались слуги, все с вымазанными сажей лицами, а Жбан, черный, как негр, с венком лука на шее и с кочергой за поясом.
— Нечего и думать подковывать! — сказал Квашня. — Сам сатана испугается, не то что пугливый конь!
— Вот и пусть привыкает! — сказал Сердар. — Выведите коня!
Жбан вывел Буланого, который все косился на конюха. Баконя потрепал коня по шее. Косой поднес в решете овес. Четверо парней, растянув по земле веревку, стали окружать Буланого, чтобы стянуть ему ноги и повалить, иначе коня подковать не удавалось.
Буланый понюхал овес и повел глазами. Слуги, полагая, что наступил удобный момент, рванули веревку, но Буланый дернулся, взвился на дыбы, подняв заодно и Жбана, потом дважды кинул задом. Когда к нему подошли снова, Буланый стал лягаться и плясать вокруг Жбана, который крепко держал его за недоуздок.
— Держи крепко! Держи! — кричали кругом.
Подошел фра Брне, но Буланый наставил на него переднее копыто, и, если бы Жбан не дернул его изо всех сил к себе, конь ударил бы своего хозяина в живот. Буланый взбесился окончательно. Фратеры и слуги разбежались в стороны.
— Держи, Грго, держи!
Жбан тянул за недоуздок с такой силой, что веревка впилась ему в руку; наконец он пробежал, упираясь, несколько шагов рядом с ним. Однако конь взял разгон и помчался во весь опор.
И тогда случилось чудо.
Все увидели, что человек мчится наравне с лошадью!
— Пусти его! Пусти! — кричали со всех сторон.
Жбан не отпускал, напротив, укоротив недоуздок, он не отставал ни на шаг, и уже нельзя было разобрать, кто из них бежит быстрей.
— Глазам своим не верю! — сказал, крестясь, Сердар. — И это рохля Жбан? Кто же он — человек или гончая?
— Быстры буковчане, черт их дери, — промолвил Треска, — но этот уж сверх всякой меры!
Буланый со Жбаном промчались мимо построек и повернули к реке. Фратеры, послушники и слуги стали стеной между черной кухней и кузницей, лицом к реке.
И снова они увидели чудо.
Поравнявшись с какой-то вербой, конь испугался, шарахнулся в сторону, и в тот же миг Жбан вцепился в гриву, вскочил на коня, пригнулся и помчался во весь опор вдоль берега и скрылся из виду.
— Что-то невообразимое! — воскликнул Сердар, хлопая рукой по бедру. — Может, какому наезднику это и по силам, куда ни шло, но рохле Жбану! Ну, просто невообразимо!
Все удивлялись. Вскоре прискакал Жбан. Конь был весь в мыле, а наездник не потерял ни вязки лука с шеи, ни кочерги за поясом!
— Молодец! — кричали ему товарищи.
— Я, что ли? Я, как говорится…
— Черт бы тебя драл, скотина! — крикнул Квашня, едва пришедший в себя от изумления. — Загубил мне лошадь, скотина!.. Выведи-ка его, Косой, и как следует вытри!..
— Я, что ли? Я, как говорится…
— Да уж не ты ли тот самый зеленградец, что может прыгнуть из бочки в бочку? — спросил его Сердар.
— Как это? — спросил настоятель.
— Да вот рассказывал мне фра Мартин, из Каринян, будто в Зеленграде жил такой человек, который бегал быстрее лошади и мог без разбега прыгнуть из бочки в бочку!.. Черт его знает, даже фамилию назвал, да я позабыл… Знаю только, что был рохля…
— Грго милый, уж не ты ли это?.. Скажи-ка, не ты? — спросил его кто-то.
— Я, что ли? Я? Я, как говорится…
— Чего его спрашивать, — вмешался Корешок. — Он никогда не ответит вам на вопрос, только еще больше запутает… Дайте я сам!.. Слушай, Грго!.. Если ты сможешь прыгнуть из бочки, ну, скажем, на землю, а не в другую бочку, то тебе их преподобия дадут плету… Согласен?..
Грго почесал затылок.
— Дадим и две! — сказал Тетка.
— И три! — добавил еще кто-то.
— И шесть!.. Шесть плет чистоганом! — крикнул Сердар.
— Слышишь! Шесть плет чистоганом! Пошли! — И подтолкнули его к кухне, из которой слуги уже выкатили примерно пятнадцативедерную кадку. Спустили в нее Жбана.
— Теперь гоп! — крикнул Увалень.
Жбан высунул голову.
— Прыгай! Прыгай! — кричали все. — Присядь, — и гоп!
— Я бы сказал… — забубнил из бочки Жбан.
— Ну, говори! В чем дело?
— А если, как говорится, я собью голени…
— Черт их дери! — заорал Сердар. — Раз уж попал в бочку, хоть ноги ломай, а прыгай! Ну, гоп!
Жбан птицей взвился из бочки и стал перед ними.
— Браво! — первым загорланил настоятель и захлопал в ладоши. Захлопали и остальные фратеры и тотчас вручили Жбану обещанные деньги.
После обеда послушники тоже вырядились, надели маски и вместе со слугами дурачились до самого вечера, потом умылись, переоделись и пошли в церковь на разрешительную молитву. Из церкви слуги отправились в старую кухню, где Навозник приготовил для них обильный ужин с вином. Такие угощения устраивались раза три-четыре в год. Спустя немного времени явились фратеры с послушниками и уселись отдельно по другую сторону очага.
Треска провозгласил здравицу за настоятеля.
Буян, уже немного навеселе, заставил Жбана тоже сказать несколько слов.
Буковчанин, пошатываясь, с налившимися кровью глазами, нес такую околесицу, что фратеры покатывались со смеху.
Так шло до полуночи, а в полночь полагалось ударами в колокол возвестить начало великого поста.
Слуги, пошатываясь, удалились, унося мертвецки пьяного Жбана. Навозник вышел вместе с ними, запер монастырские ворота, и все утихло.
Баконя проснулся, в голове у него шумело. Начинало светать. Небо заволокло тучами; с моря поднялась сильная «белоюжина». Баконя угрюмо постоял немного в галерее, потом постучался к настоятелю, получил ключ; борясь с ветром, пошел к церкви и отзвонил благовест вдвое дольше обычного, как полагалось в первый день великого поста. Оттуда повернул к источнику, присел у воды и, закрыв лицо руками, зашептал:
— Господи боже и святой Франциск, простите мне мои непотребства. (Этому слову он научился в монастыре.) Дайте мне время искупить грехи и стать добродетельным послушником!.. А если вра узнает обо всем и выгонит, я утоплюсь, а домой не пойду, верь мне, мой добрый святой Франциск!.. Ведь ты знаешь, кто меня подстрекал бражничать по ночам и глядеть, как растаскивают твое таким тяжким трудом приобретенное добро! Ведь я никогда бы сам не дошел до этого, никогда!.. Помилуй мя, боже, и ты, святой Франциск, помилуй мя, грешного!..
Будь его власть, Баконя в ту минуту, вероятно, не помиловал бы ни своих друзей, ни слуг (кроме Жбана), а с удовольствием утопил бы их всех в реке, особенно Корешка и Треску. Помянул он и Степана, когда-то милого, а теперь ненавистного, этого черного дьявола, бешеного котаранина, зачинщика всяких «непотребств». Перебрал в памяти все пережитое, сравнивая первые свои представления о монастырской челяди с теперешними…
Несколько дождевых капель упало Баконе на руки и вывело его из задумчивости. Он бросил взгляд на восток, где из-за туч выглянуло солнце; потом огляделся по сторонам, и ему показалось, что и пригорки, и деревья, и вьющийся виноград — все, что было у него перед глазами, вдруг как-то задумалось, посерьезнело, словно вся природа чувствовала, что наступил великий пост, пора раскаяния и горячих покаянных молитв. Потрясенный, Баконя перекрестился, склонился перед солнцем в поклоне и быстрыми шагами направился обратно, думая о чудесных великопостных службах и представляя себе, как на страстной будет петь «Страсти господни», а с полей вдруг потянет весенними ароматами, как было в прошлом году. Заречные опять станут спрашивать: «Не молодой ли это Еркович так славно поет?» От одной этой мысли его распирала гордость, улучшилось и настроение; он еще издали поздоровался со стоявшим подле кухни полуодетым Увальнем.