— Дай-то бог.
Анна Анисимовна глядела — не могла наглядеться на сына. Почти четыре года не видела его, сорок пять месяцев. А если на дни перевести, то и вовсе со счету можно сбиться. Подмечала с гордостью и одновременно с некоторым сожалением перемены в его внешности, одежде, манерах, разговоре. Уже не осталось в Степане почти ничего мальчишеского, деревенского. Прежде, бывало, всю избу заполнял звонким, безудержным смехом. А теперь больше улыбается. И хотя улыбка приятная, белозубая, но стала она сдержаннее, скупее, с меньшей долей озорства. Раздался в плечах; тяжелей стал подбородок. Пристальнее и задумчивее смотрят большие, яркие, унаследованные от матери глаза. И волосы улеглись ровно, спокойно, как ухоженная трава, разделенные сбоку, будто тропкой, пробором.
Ел Степан тоже по-особому — медленно, беря понемногу из всех тарелок. Приналег, как в мальчишестве, только на картошку. Но это, видать, оттого, что соскучился по ней. Хмельное не выливал в горло, как марьяновские мужики, а пил с перерывами, небрежно и почти не морщась.
Между разговорами Степан рассматривал избу. Как обветшало материнское гнездо! Он заметил это еще в первые минуты, когда переступил порог. Пол накренился вправо, будто с другой стороны избу приподняли. И балка, подпирающая потолок, прогнулась в середине. Дали осадок стены, иные бревна выпирали сквозь обои.
Обстановка в горнице тоже не свидетельствовала о достатке. Железная кровать со стеганым одеялом и тремя грузными подушками, дешевый шкаф с залысинами на желтых стенках, широкий дерматиновый диван с вмятинами на сиденье, темный тарельчатый репродуктор на стене — все эти вещи были знакомы Степану с детства. Не узнал он только разноцветные дорожки на полу, стол с круглыми ножками да кое-что из посуды.
Степан отвел в сторону обеспокоенные глаза. Он сам жил в подмосковном городе не бог весть в каких условиях — в трехместной комнате общежития для молодых специалистов. Но были в этом кирпичном многоэтажном здании полированные шифоньеры и мягкие стулья, телевизоры, радиоприемники, магнитофоны… Паровое отопление, ванная, газ… Даже общежитие, из которого медики только и мечтали поскорее вырваться, не шло ни в какое сравнение с постаревшей герасимовской избой. Степану тяжело, больно стало оттого, что ничем существенным пока матери не сможет он помочь.
Спросил, вытащив из кармана пиджака длинную сигарету с желтым фильтром и спичечный коробок:
— Мама, можно я здесь закурю?
— Кури, кури, — засуетилась Анна Анисимовна. — Спрашиваешь ишо… Окошко открыто, выдует дым-то.
— А куда сруб наш делся? — спросил Степан, выпуская кольца сигаретного дыма в окно и тревожно глядя на неглубокие, поросшие травой вмятины наискось от избы. — Там ведь он стоял…
— Ветром его сдуло, — попыталась отшутиться Анна Анисимовна.
И вздохнула прерывисто. С каким нетерпением ждала она этого дня, сколько слов припасла, чтобы рассказать сыну о постигших ее неприятностях. Но вот он сидит перед ней — большой, сильный, образованный — и ничем огорчать его не хочется. Анна Анисимовна сразу догадалась, что сын и так расстроился, осматривая избу. И с языка сорвались совсем иные, далекие от истины слова:
— Продала я сруб, Степа. Шибко долго он простоял, старый стал. Готовую пятистенку покупать думаю.
— Сколько дали за него?
— Не так много. Посиневший был сруб-то, — ответила уклончиво. — Но ты не переживай, не переживай, коплю я на дом…
Анна Анисимовна потянулась к зеленому, обитому белыми металлическими полосками сундуку, прижавшемуся к дощатой перегородке между горницей и кухней. Откинув крышку, начала ворошить горку разноцветных вещей. Степан, глядя из-за стола, узнавал почти все его содержимое. Вон то зеленое шерстяное платье купил матери отец в послевоенную осень, когда в огороде на пригорке первый урожай картошки сняли. Та черная юбка с длинным рядом пуговиц и желтая шелковая кофта сохранились с конца двадцатых годов, в них она сидела на своей свадьбе. Тот алый отрез на платье он послал матери сам в прошлом году, когда окончил институт и получил первую зарплату врача. Все еще не успела сшить…
Знакомы были Степану аккуратно сложенные, завязанные крест-накрест шелковой лентой суконный костюм и рубашки отца. Узнал он и свой коричневый плащ с косыми карманами, который носил еще в школьные годы.
Многие вещи были изношенные, потертые, с налетом ржавчины, потерявшие всякую ценность. Но мать еще хранила их…
Анна Анисимовна, перебирая вещи, задела рукой разрисованную жестяную банку из-под грузинского чая, и в ней звякнуло, застучало.
— Целы отцовские награды? — спросил Степан, сразу привстав из-за стола и не отрывая глаз от банки из-под чая.
— А то как же? — сказала Анна Анисимовна, открывая крышку банки ногтем. Знакомо блеснули орден Красной Звезды и с полдюжины медалей на разноцветных ленточках. — На, погляди.
Подала банку Степану. И пока он рассматривал, положив на ладонь, орден и медали отца, продолжала перебирать вещи в сундуке. Наконец достала с самого дна то, что искала, — бумажный сверток, перевязанный шелковой ленточкой.
— Видал сколько? — похвасталась Анна Анисимовна, высыпав деньги на стол. — Три сотни уже почти собрала.
Степан кивнул, без особой радости глядя на горку металлических и бумажных денег, снова повернулся к окну.
— А что за забор там появился? — спросил через минуту, показывая на огород. — Я еще со станции шел — заметил.
Анна Анисимовна взглянула на сына с признательностью: ничего-то он не забыл, за все переживает!
— Школе я ту половину отдала, — ответила, помедлив, стараясь ничем себя не выдать. — Большущий был огород-то, не управляюсь одна на ём.
Возрази ей Степан, наверное, не сдержалась бы, рассказала обо всем начистоту. Но сын не возразил. Наоборот, одобрил:
— Правильно сделала. Пора тебе и отдохнуть.
Завздыхала Анна Анисимовна тихонько, не совсем по душе пришлись ей эти слова. Но утешила себя: «Время ишо будет, про сруб и огород всю правду ему выложу. Поживет, може сам от марьяновских узнает».
Она убрала со стола и уселась на диване, улыбчивая, словоохотливая. Степан откинул крышку чемодана. Неторопливо, загадочно глядя на мать, вынул из него свертки в узорчатой гумовской бумаге:
— Угадай, мама, что я тебе привез?
Анна Анисимовна старательно морщила лоб:
— Покрывало, поди, тюль на окна, ложечки…
— А теперь полюбуйся! — широко улыбнулся Степан.
Торжествующе зашуршала бумага, и на коленях оторопевшей Анны Анисимовны заголубело невиданного ею до сих пор фасона платье из мягкой тонкой шерсти, с четырехугольными блестящими пуговицами, задымилась прозрачная нейлоновая косынка с алыми розами по белому полю. Стукнулись об пол туфли на невысоком, как раз по ее вкусу, каблуке, с золотистыми замочками-молниями…
— Пошто эдак порастратился? — испугалась и расцвела Анна Анисимовна. — Мне, старушке, и в штапеле бы ладно. Ты уж о себе заботься…
— А ты примерь, примерь, — повторял Степан с довольной улыбкой.
Когда Анна Анисимовна, смущаясь, подошла к большому зеркалу на дверце шкафчика во всем новом, не удержалась, ахнула: так помолодела, так к лицу были ей и васильковое платье, и дымчатая косынка с алыми розами. И туфли сидели на ее неизбалованных, привычных к кирзе и резине ногах аккуратно.
— Теперича бы по Марьяновке пройтись! — вырвалось у Анны Анисимовны.
— Пойдем! — оживленно кивнул Степан, любуясь матерью в обновах.
Он и сам приоделся: на белоснежную рубашку пристроил темный, с серебристыми искорками галстук, на плечи накинул серый, под цвет брюк, пиджак. На лацкане пиджака блеснул институтский ромбик — с белыми полями, желтым гербом и чашей со змеей на красном эмалевом фоне.
— Это твой дохтурский знак? — спросила Анна Анисимовна, уважительно глядя на ромбик, подобные которому она прежде видела только у пассажиров транзитных поездов на станции.
— Докторский, — засмеялся Степан, смахивая за порогом, в сенях, пыль с желтых полуботинок.