Печально слезы льет над нашей нищетою,
Ласкает, и разит, и утешает нас,
И радует сердца сверканьем тысяч глаз.
(12, 291. Перевод Э. Липецкой)
Исключительному многообразию чувств и настроений соответствует в «Созерцаниях» многообразие поэтических ритмов и жанров. Мы найдем здесь и песню, и сатиру, и маленькую идиллию, позднее появится и мрачное космическое видение, а иногда и просто горестный вопль сердца.
В 1843 г. поэт пережил большое личное горе: во время семейной прогулки на яхте утонула его старшая дочь Леопольдина, незадолго перед тем вышедшая замуж. Эта безвременная гибель молодой, всеми любимой женщины внесла в поэзию «Созерцаний» новые интонации горя и страдания, так же как и мрачные размышления о смерти (в предисловии к сборнику автор говорит, что, начатая улыбкой, книга его «продолжается рыданием»). Дата смерти дочери и послужила водоразделом между двумя томами «Созерцаний», один из которых носит характер безмятежный и идиллический, другой — скорбный и мрачный.
Едва ли не лучшие стихотворения (написанные в разные годы, но собранные в основном в четвертой книге «Созерцаний») относятся к циклу, посвященному погибшей дочери. Это прежде всего печальные воспоминания о детских годах Леопольдины: «Когда мы вместе обитали» (Вилькье, 1845) и «Привычку милую имела с юных лет» (ноябрь 1846 г.), построенные на соотнесении былой счастливой жизни с безысходным горем отца. Светлый и радостный облик девочки, которая «любила свет, зеленый луг, цветы», ее милые шалости и проказы, ощущение счастья во время прогулок по лесам и долинам — все эти простые и естественные чувства, заключенные в столь же естественную форму, завершаются скорбной строфой:
Все это, словно тень иль ветер,
Мелькнуло и умчалось прочь…
(598. Перевод М. Кудинова)
К стихотворениям, связанным с потерей дочери, принадлежит и горестная исповедь поэта «В минуты первые я как безумец был» (Джерси, Марин-Террас, 4 сентября 1852 г.), в которой горькие слезы, отчаяние, жажда смерти сменяются возмущением («Возможно ль, чтоб господь такое допустил?»), наконец, обманчивой надеждой, такой естественной у людей, внезапно столкнувшихся с огромным горем, что все это — лишь страшный сон, который вот-вот прервется, и все будет, как прежде!
Казалось мне, что сон увидел я ужасный,
Что не могла она покинуть всё и всех,
Что рядом в комнате ее раздастся смех,
Что смерти не было и не было потери
И что она сейчас откроет эти двери…
(596. Перевод М. Кудинова)
Стихотворение «Я завтра на заре, когда светлеют дали» (3 сентября 1847 г.) тоже сосредоточено на внутреннем состоянии поэта, отправляющегося на кладбище, как будто на свидание с дочерью:
И буду я идти, в раздумье погруженный,
Не слыша ничего, не видя листьев дрожь;
Никем не узнанный, усталый и согбенный,
Я не замечу дня, что будет с ночью схож;
Не гляну на закат, чьей золотою кровью
Вдали окрасятся полотна парусов,
И наконец придя к тебе, у изголовья
Твоей могилы положу букет цветов.
(599. Перевод М. Кудинова)
Сила эмоционального воздействия этого стихотворения создается образом бесконечного движения «усталого и согбенного» поэта, поглощенного одной мыслью о грустной цели своего пути — могиле дочери. И здесь, как всегда у Гюго, в круг поэзии вовлекается живая природа (краски заката, окрашивающие полотна парусов), но эта природа взята уже как бы с отрицательным знаком: поэт отталкивается от нее, не хочет ее замечать (он идет «не слыша ничего, не видя листьев дрожь», он «не заметит дня», «не глянет на закат» и т. д.). Эта полная отрешенность лирического героя от всего живого и прекрасного, сосредоточенность его на своем горе и создает бесконечно печальную тональность стихотворения.
Другого характера философское рассуждение о жизни и смерти создано Гюго по возвращении с кладбища (11 июля 1846 г.): «Живешь, беседуешь, на облака взираешь». Оно также навеяно памятью о Леопольдине, хотя о ней здесь и не говорится. Поэт рассказывает про обычное течение своей жизни: он читает любимых поэтов Данте и Вергилия, он порой выезжает за город полюбоваться красивым пейзажем, он взволнован случайно брошенным женским взглядом, он вмешивается в бушующую вокруг него жизнь, участвует в борьбе, обращает слова к бурлящему собранию. Но после этого следует внезапная трагическая концовка: «Затем огромное и глубокое молчание смерти».
Философские раздумья над миром и судьбой человека, свойственные Гюго и в 30-е, и в 40-е годы, особенно углубляются в тех включенных в «Созерцания» стихотворениях, которые создавались уже в изгнании. Только значительно проникновеннее становится взгляд поэта, более сложной и печальной кажется ему жизнь, осмысляемая сквозь призму не только личных горестей, но и политических бурь и разочарований, через которые он прошел в последние годы.
Так, 5 августа 1854 г., в годовщину своего прибытия на остров Джерси, Гюго пишет новую поэтическую исповедь, полную трагизма, которую он назвал «Слова над дюнами». Поэта одолевают одиночество и болезнь, ему кажется, что его жизнь приходит к концу, что перед пим «разверстая могила», что он никогда больше не увидит любимой родины:
Я одинок. Душа усталости полна.
Я звал — никто мне не ответил.
О волны! Может быть, я тоже лишь волна?
Не вздох ли ветра я, о ветер?
Увижу ли я то, что в прошлом так любил,
Иль ночь все это поглотила?
Быть может, призрак я, бродящий средь могил?
Быть может, вся земля — могила?
(600. Перевод М. Кудинова)
Есть нечто удивительное в том, что этот несгибаемый и непреклонный человек, сумевший один противостоять целой империи, мог испытывать временами такие горестные чувства усталости и разочарования. Но разве от этого не кажутся еще более величественными его стойкость и его решительное «нет»: «нет» — империи, «нет» — мракобесию, «нет» — реакции всякого рода, выкрикнутые полным голосом и на весь мир?
Поэтические композиции «Созерцаний» дают в этот второй период ощущение бескрайности и беспредельности мира, за индивидуальным переживанием поэта раскрывается гигантская жизнь вселенной. В то же время символика, присущая поэтической манере Гюго, приобретает здесь более мрачный и скорбный характер. Природа больше не светла и не радостна, как в прежних стихотворениях Гюго; она несет в себе бури и грозы. В противоположность гармоничным пейзажам 30-х годов, Гюго в 50-е годы рисует чаще всего необузданные и дикие волны океана, волнуемого шквалами, грозно рокочущего, таящего зловещие тайны в своих глубинах. Одновременно с образом бушующего океана и дикого разгула ветров возникают образы ночи и тьмы, образы безграничных небесных пространств. Они приводят поэта к обширным космическим видениям, одним из которых является черный шар Земли, блуждающий в мировых просторах и через тьму испытаний, падений, потерь пробивающийся к грядущему.