— Вету убил… этот человек. — Невозможно было понять, чего больше она испытывает к «этому человеку»: отвращения, страха или ненависти. — И тот самый мальчик, что приходил к нам… такой страшный, бритый, в кожаной куртке… совсем как у вас… снова пришел. Знаете, что он сказал? Что Сережа теперь… ничего им не должен. Что горе… горе надо уважать. Представляете? Бандит, который хотел поджечь наш дом, пожалел нас. И Вету… а этот… этот человек не пожалел. Сережа, давай еще выпьем? За тех, кто остается человеком.
Сергей Степанович кивнул и снова наполнил стаканы. Они чокнулись молча. Стекло жалобно звякнуло в желтой тишине.
— Спасибо вам, Ярослав, — так же тихо сказала Диана Викторовна. — У вас ведь свое… свое горе, а вы к нам… пришли, и слушаете. И…
Раздался глухой стук. Яна вскочила из-за стола, опрокинув стул.
— Яна, доченька, что ты?! — Диана Викторовна бросилась к ней, попыталась заставить отнять руки.
— Та-а-ам… та-а-ам… — прохрипела Яна, с ужасом указывая на экран.
Яр больше не смотрел на Яну. Он смотрел в мерцание телевизора.
Беззвучно мелькающие кадры распадались на детали: вот мокрый песок, вот гниющие листья. Вот белые, поникшие цветы, а вот мертвая девушка на берегу. Мокрые светлые волосы облепили лицо, и его почти не видно. Но Яр точно знал, что не видел эту девушку раньше.
— О Боже… — пробормотал побледневший Сергей Степанович. — О Боже… снова…
Яна пошатнулась и вцепилась в край стола. Наклонилась, зажмурилась, и в ее тарелку часто закапали слезы. А потом она вдруг вскинула голову, открыла глаза — безумные, голубые, в обрамлении слипшихся мокрых ресниц и выпалила:
— Потеплело! Сегодня последний теплый день в году!
И засмеялась. Она смеялась высоко, визгливо, показывая пальцем на экран. Другой рукой она обводила воротник своей водолазки, словно обозначая место разреза. А потом перестала смеяться, ударила ладонью по столу и разрыдалась.
Яр знал — нужно что-то сказать. Что-то сделать. Увезти Яну домой.
Но ему было все равно. Он стоял, возвышаясь над разоренным столом, и не мог оторвать взгляда от фотографий на экране.
Венок. Зеленая ветровка. Светлые пряди, чернеющий разрез на горле, залитая кровью белая блузка. И лицо, которое вода уже вымыла, но еще не изуродовала. Эта девушка была жива еще несколько часов назад.
Наконец он заставил себя посмотреть на Яну. Она больше не плакала. Сидела, привалившись к плечу замершего отца.
Он не двигался, только механически гладил дочь по голове. Только Диана Викторовна не оцепенела — она теми же плавными движениями надела две розовые рукавицы, открыла духовку и достала противень, над которым разливался густой дым. Поставила противень прямо посреди стола — на тарелки, на жалобно звякнувшие стаканы и опрокинувшиеся чашки, на залитую скатерть — и громко объявила:
— А шарлотка-то! Сгорела.
Глава 6. Черно-белый вигвам
— Почему их зовут «Офелиями»?
— Потому что они в венках. Пойдем отсюда, холодно.
Рада покачала головой.
Конечно, было холодно. Клетчатое драповое пальто, которое она забрала из дома, когда съезжала, почти не грело. Грел шарф, который отдал Яр. И пара глотков красного вина, которые заставила сделать из своего стаканчика виолончелистка Наташа. Отчетный концерт, который так хорошо прошел. Руки Яра на ее плечах. Вот сколько вещей ее согревали и никак не могли согреть, потому что ей было страшно.
Они стояли в пятне желтого фонарного света, размазанного по тротуару. Мимо проносились машины — белые и желтые вспышки фар в темноте. А на той стороне улицы стоял недостроенный дом, опутанный лесами. Слепая бетонная коробка повернулась к проспекту голой стеной, на которой кто-то нарисовал портрет.
Рада ходила сюда каждый день, но сегодня впервые привела Яра.
— Офелия развешивала венки. Первая журналистка назвала ту девушку, Светлану, вилисой, но никто не знал, кто это…
— Я тоже не знаю, — он сжал ее плечи. — С этими убийствами все с ума посходили. Какие вилисы, какие Офелии? Можно подумать, этого психопата ловят, чтобы в театр позвать работать.
— Я бы на месте худрука Драмы такого сотрудника не упускала, — неловко улыбнулась она. — Мне страшно, Яр. Посмотри на нее.
Женщина, нарисованная на стене, улыбалась разрезанным ртом. Вокруг — тысячи цветов, похожих на брызги крови. У нее белые волосы и пустые глазницы.
Словно городу поставили могильную плиту, а никому нет дела.
— Хочешь — давай уедем, — легко предложил Яр. — Ты даже концерт отыграла.
— А твоя работа?
Он пожал плечами. Рада закрыла глаза и сделала шаг назад. Прижалась к нему спиной, и он сомкнул борты пальто, словно обняв ее серыми крыльями.
— Поехали, — неожиданно для себя сказала она, так и не открыв глаза. — Поехали отсюда, куда угодно.
— Хорошо.
Бабушкина дача стояла запертой много лет. Далеко-далеко за городом, грядки поросли одуванчиками и мятой, голубая краска на закрытых ставнях превратилась в драконью чешую. Можно уехать туда, зажечь свет, затопить печь и распахнуть окна. Выбить из ковров пыль и постирать занавески. Ополоснуть старые фарфоровые чашки, поставить чайник со свистком. Уехать туда и стать совсем-совсем счастливыми. Там почти никого не бывает. Если она скажет — там вовсе никого не будет.
Рада точно решила, что они так и поступят.
И они никуда не уехали.
…
Яна плохо запомнила, что происходило дальше. Кажется, она хватала Яра за рукава, кричала, чтобы он остался, что без него она сойдет с ума, а потом плакала, повторяя, что ее обязательно убьют. Когда же, когда наконец это случится?!
И отец гладил ее по спине и пытался заставить пить валидол, мать механически мешала воздух в опустевшей чашке и смотрела в экран.
А у Яра были страшные глаза. Серо-зеленые, как седая полынь.
Он умрет. Она умрет, умрет человек, который несколько часов назад убил блондинку в белой блузке. Смерть была совсем рядом, и у нее были зеленые глаза. А потом ей показалось, что вовсе не зеленые, но какие — она не запомнила.
Яна снова всех обманула.
Конечно, Яр ушел. И она ушла следом, вырвавшись из мягкого домашнего сумрака, горького запаха алкоголя, остывшего в перегар и рассыпанных крошек сгоревшей шарлотки. Из утешающих прикосновений отца, из его мягких рукавов, из молчаливого сочувствия матери и звона ее тарелок.
Яна ушла, а стоило остаться.
Потом Яна звонила Лему из таксофонной будки, и ей казалось, что она держит себя в руках, что она собрана, холодна и рассуждает трезво. Но и это она потом вспомнила с трудом. Вовсе не помнила, как зашла домой, взяла круглый кофр со дна шкафа и потащилась в прокат.
«Убей. Убей меня наконец, пусть все кончится. Ярик, убей меня, ты ведь добрый. Лем, ты меня любишь, убей меня. Папочка, папа…» — скакали мысли. Прыгали, выскальзывали, разбивались об асфальт дождевыми каплями.
«Папа… Яр… белая блузка… папа машину разбил. Шарлотка сгорела… у смерти глаза добрые… у Яра добрые глаза… папа… мамочка… хорошо, что Яр понравился… меня убей, меня!»
Мысли метались, роились, но Яна точно знала, что их успокоит. Уложит, усмирит. Пусть Лем найдет ее и снова отчитает. А может, он поймет наконец-то. Вот было бы хорошо.
Истерика отступила, как только Яна подошла к прокату. Теперь она и правда была сосредоточенной и трезвой.
Она открыла видеопрокат и распахнула окна, вымывая синим осенним воздухом запах пролитого днем кофе. Свет не зажигала. Проверила решетки — держались крепко, прутья никто не подпиливал.
Яна не знала, зачем делала это. Раньше два магнитофона и несколько стеллажей с кассетами стоили по-настоящему дорого, тогда прокат могли и ограбить, и сжечь. А теперь кассеты брали, но на показы почти никто не ходил. Те, кто приходил, норовили всунуть Яне то бутылку, то кусок сыра, то пакет яблок вместо денег. Она брала, и пускала, иногда даже просто так, потому что считала, что в кинотеатрах показывают ширпотреб, и что кино нужно смотреть вместе с кем-то.