Леся Яне тоже не обрадовалась. Не захотела приходить к ней домой, не прельстилась открытой дверью, но несколько раз звонила ночью, пьяная, напуганная и всегда простывшая. Яна подарила ей оберег и не видела ее много месяцев.
Пока Леся не приперлась к ней со своими фотографиями и не начала говорить.
Яна медленно заперла за собой дверь. Проверила, чтобы все шторы были задернуты.
— Что мне делать? — спросила она у трех своих лиц. А потом сложила створки трельяжа, и теперь у нее не осталось ни одного отражения. Только она сама — теряющая имя, со стекающим на окровавленный воротник лицом и бесстрастной любовью.
У нее еще оставался шанс все исправить. Нужно было стучать к соседям, кричать про пожар, бить стекла. И рассказать правду, в конце концов.
Нужно было поймать такси и ехать к матери. Мама поймет, все исправит и постелет новое белье в отремонтированной комнате. Но у той женщины, в которую Яна превращалась, не было матери.
У нее не было Лема.
Не было.
Она с ненавистью уставилась на незаправленную кровать и твердо решила, что пойдет стучать к соседям. Потому что Лем должен мучиться вместе с ней, ведь они оба виноваты.
Только приляжет на минуту. Слишком сильно кружится голова.
Если потолок не перестанет вращаться — она не найдет дорогу.
Одна минута. Она обязательно встанет и пойдет спасать кого угодно, от кого угодно. Сейчас.
Сейчас.
…
Розовый закатный свет обливал золото куполов на том берегу. Дом на отшибе, дом на возвышении. Дом на берегу реки. Рада сидела на его крыше и старалась смотреть туда, на другой берег. Туда, где город.
Не смотреть на участок и на ржавый гараж-ракушку.
Ее отец сидел на завалинке и курил какие-то особенно дрянные сигареты. Еще и гасил окурки о каблук ботинка.
Рада морщилась от долетающего до нее горького дыма. Яр тоже постоянно курил, но это почему-то совсем не раздражало. Не раздражали даже прокуренные кабаки, где он играл — да какая, в конце концов разница, как пахнет там, где звучит такая хорошая музыка? Иногда Яр пел. Рада любила его голос — шершавый, грубый баритон, как у Ника Кейва. Рада любила его чувство музыки и самозабвение, с которым он играл, любила его пальцы на грифе гитары.
Она любила Яра. Отца она тоже любила, но почему-то его распроклятые сигареты пахли тлеющей половой тряпкой.
Раскрытая книга у нее на коленях шуршала изрезанными листами.
Рада никому, даже Яру, не рассказывала, как в детстве нашла эту книгу в коробке, обреченной на дачную ссылку. Вытащила и несколько лет прятала в ящиках и на дне шкафа, за коробками с обувью. Потому что Марк Шагал на форзаце напоминал ей отца — каким она его запомнила, хоть и говорила матери, что совсем-совсем его не помнит. Может, лицо было не совсем такое, и Шагал на портрете был старше, но глаза — глаза совсем папины. Рада долго радовалась, что у нее есть портрет, она украла его у матери, укрыла от ее цензуры.
Потом она увидела отца спустя столько лет разлуки и выяснила, что он совсем не похож на Марка Шагала. И у него совсем не такие глаза.
Пятьдесят вторая страница — «Голубые любовники». Девушка в клетчатых перчатках и парень, в кудрях которого запуталась тень лаврового венка. Их губы соприкасаются, но Раде кажется, что этого не достаточно, чтобы называться поцелуем.
Глаза парня закрыты.
Глаза девушки пусты.
Рада аккуратно вырезала картину маникюрными ножницами. Ради этого она пощадила «Интерьер с цветами» на пятьдесят первой странице. Когда она сложит из этого листа двадцать второй бумажный цветок, у него будут бело-голубые лепестки.
Она сделает из картины цветок и прикрепит его к венку на двери гаража. Когда венок будет готов, она расскажет Яру правду.
— Я не понимаю, почему ты каждый раз так реагируешь, — хрипло сказал ей отец. Его слова поднялись к крыше вместе с сигаретным дымом — такие же прозрачные и горькие. — Мне что остается делать? На работу пойти?
— Я все вымыла, — глухо ответила Рада, не заботясь о том, услышит ее отец или нет. — Вчера в гараже было чисто. А сегодня опять бардак.
— Это все, что тебя волнует? Я сам все уберу.
— Меня волнует, что тебя заберут обратно в тюрьму. И больше никогда оттуда не выпустят.
— Меня все равно рано или поздно туда заберут, если я не уеду. А уехать я не могу, пока не будет достаточно денег. Мы же это обсуждали.
Рада перелистнула страницу. Прямоугольник пустоты на пятьдесят четвертой — репродукцию «Голубого дома» она вырезала, когда отец еще сидел в тюрьме. Отправила ему с письмом. Она даже помнила, что тогда писала: «Это не дом, а воспоминания о доме. Поэтому он голубой. Я знаю, где есть такой настоящий». А он ответил: «Как думаешь, кто-то ищет пропавшее в чужих воспоминаниях о доме?»
Она сожгла то письмо. В пепельнице, в одном из кабаков, где играл Яр. Хельга увидела и подмигнула ей. Рада тогда не стала ничего объяснять. Еще подумала: пусть лучше Хельга думает, что она письма от любовников жжет. Ей сразу стало стыдно за эту мысль, но потом оказалось, что из этой мысли получается очень удобная ложь.
А «Голубой дом» остался. Рада вложила мятый листок поверх маминой фотографии в бабушкином доме, потому что не могла смотреть ей в глаза.
С каждым днем она жалела об этом все сильнее.
Глава 16. Вторая сказка Яны
Яна открыла глаза и целых несколько секунд видела только темноту. Успела подумать, что новая жизнь наполнена не только звенящим равнодушием, но и звенящей слепотой. Потом комната обрела очертания, а чувства так и не ожили.
Она медленно сползла с кровати и зажгла одну из ламп, стоящих на полу. Треснувший абажур с журавлями почти не задерживал свет.
Яна механически заправила кровать, накрыв фиолетовым покрывалом пятна крови на простыне. Провела по порезу кончиками пальцев — кожа была влажной и горячей.
Она долго лежала в чужой ванне, отмывая чужие волосы от чужой крови и смывая чужое лицо со своего. Залепила порез пластырем, вытащила из комода чистую футболку, из шкафа — джинсы и черную водолазку. Подумав, сняла с вешалки обмотанную вокруг крючка бандану. В зеркала она старалась не заглядывать. Не сейчас.
На белой обложке ежедневника алым было написано «Диана», и это было подходящее имя. Она уже влезла в чужую одежду, вымыла речной и водопроводной водой следы прошлой жизни. Осталось немного. Люди рождаются в боли, и глупо было ждать, что пореза на горле и удушья хватит. Если бы она поняла это раньше — не стала бы играть с прижизненными перерождениями. Но если она могла понять это раньше — ей и не пришлось бы просить Лема убить ее.
Имя обожгло глаза и горло, но было рано. Она выдвинула все ящики и перетряхнула все книги. Нашла несколько купюр и горсть монет. Ничего не почувствовала, будто раньше никогда не брала чужих денег. Яна затолкала под кровать смятый кринолин и вышла из квартиры, на ходу пряча волосы под бандану. На лестнице столкнулась с матерью Леси. Скользнула по ней равнодушным взглядом и вышла в солнечный свет, пропахший цветущими яблонями. Вот и город тонет в белых цветах.
Она ведь собиралась искать Лема. Будто она могла его спасти.
Заплела Смерть цветы ей в волосы вместо лент. И посмотрела глазами цвета летнего неба, отраженного в теплой воде.
— Жила на свете девушка, которая встретила бродячего волшебника. У него было обветренное лицо и бамбуковая корзина за плечами, — бормотала Яна, пытаясь найти нужную вывеску. — Бамбуковая корзина… старая и дырявая. Из нее в дорожную пыль выпала черная шкатулка.
Она выбралась из дворов на проспект. Медленно пошла по белому бордюру, разделяющему автомобильную и пешеходную дорогу. Один каблук звонко бил по крашенному бетону, другой, сломанный, едва слышно скрипел.
— Она подобрала ее и хотела оставить себе. Она никогда не видела такой странной шкатулки — черной, с двумя окошками, за которыми будто моток ниток прятался. Но она не смогла ее открыть — наверное, был какой-то особый ключ. Тогда она догнала волшебника и протянула ему шкатулку. «Знаешь, что ты мне вернула?» — спросил он. «Вашу шкатулку», — ответила она. «Дверь. Она черная, потому что каждый дверной проем, ведущий к истории, полон темноты. Эта дверь ведет к человеку, который совершил убийство и не смог скрыться в любви. Зря ты не оставила ее себе». И она пожалела, что отдала шкатулку. Но решила, что однажды у нее будет много-много таких шкатулок, что она узнает, куда приведут спрятанные в них нитки, а еще что в ее проемах никто не будет темноты.