Когда на следующее утро здешние люди прослышали о том, что я финский врач, меня пригласили пить чай к почтмейстеру. Он показал мне своего ребенка, страдающего пупочной грыжей. Затем он попытался как можно понятнее разъяснить мне, кто изображен на висевших по стенам иконах.
Позже я побывал в двух финских семьях, которые жили в том же доме. Они приехали из Куолаярви (из Саллы), только что отделенной от капелланского прихода Кемиярви. Они жили частью на милостыню, частично на какие-то заработки. В обеих семьях восхваляли свою родину и ругали места, где теперь жили. Мне вспомнилось то, с чем не раз приходилось сталкиваться в Турку и Хельсинки. Захудалый люд, приехавший туда из Швеции, не перестает восхвалять Швецию — свою родину и хулить Финляндию. Коли так, то почему же они не остаются там, где лучше, ведь никто не заставляет их ехать туда, где хуже? Своя земля — земляника, чужая — черника. Один из мужчин довольно сносно говорил по-русски, но самому ему казалось, что он владеет языком лучше, чем это было на самом деле. Он не переставая хвастался, что за шесть недель научился говорить лучше некоторых русских. Он даже брался обучить меня русскому, утверждая, что коли я знаю буквы, то на это дело уйдет всего два-три дня. [...]
Его сосед по комнате, бывший присяжный заседатель (которого русские так и дразнили теперь — «заседатель»), был у себя на родине отстранен от должности и вдобавок осужден на двадцать восемь дней на хлеб и воду. Он сбежал и теперь хотел выяснить, как долго ему придется скрываться, чтобы наказание потеряло силу. Я не был настолько осведомлен в законе, чтобы ответить на это, но сам он, имевший дело с законами, припоминал, что вроде бы этот срок должен кончиться через год и одну ночь. Пока я завтракал, его жена с двумя детьми отправилась просить милостыню. Здесь просят не так, как в Финляндии. Нищие останавливаются под окном с чашей в руке и выкрикивают, или, вернее, выпевают: «Милости, милости, милости...», пока им не откроют окно и не положат чего-нибудь в чашу. Впервые я наблюдал эту манеру просить в Керети и севернее от нее. В карельских деревнях нищие входят в избу и молча стоят возле дверей или же говорят: «Подайте Христа ради». Трудно сказать, какой обычай лучше. Наверное, первый лучше для подающего, второй — для просящего. Деревенские нищие, те, которые не ходят по другим селениям, а живут в одной и той же деревне, обычно два раза в день обходят деревню: утром во время завтрака и в вечерних сумерках, когда садятся второй раз за стол.
За ночь, или, вернее, накануне вечером, по деревне разнеслась весть о том, что я — доктор. Поэтому ко мне явилось много больных, которым я как мог помогал лекарствами, а то и просто советами. [...]
Позже я сходил еще к двум больным и начал готовиться в путь. Но перед отъездом я еще раз обошел Кандалакшу. Она построена хуже Ковды, хотя и напоминает ее. Расположена она на северо-восточном берегу Кандалакшского залива, в самом конце его. Стекающий с восточной стороны не очень широкий проток образует напротив залива мыс, на котором и отстроена большая часть деревни, на другом берегу протока всего несколько домов. Я видел три корабля с мачтами, это, говорят, все, что имеется. На севере, северо-западе и северо-востоке я насчитал целую дюжину заснеженных голых сопок. Таких совсем безлесных сопок я раньше не видывал, но потом насмотрелся на них вдоволь. В селе две церкви, по одной на каждом берегу. У церкви, расположенной южнее, очень красивое местоположение, но она уже старая и не действует. Земледелие здесь, как в Керети и в других деревнях, не развито. Единственное культурное растение, какое здесь возделывают, — репа. Нередко можно увидеть обнесенные изгородью репные поля, похожие на маленькие огороды. Не может быть никаких сомнений в том, чтобы здесь не уродились ячмень или рожь, но поскольку рыболовство у них основное средство существования, они не берутся за эту работу, требующую немало времени.
Под вечер я был готов отправиться дальше и здесь, в Кандалакше, впервые сел в оленью кережу. Меня спросили, доводилось ли мне раньше ездить на оленях. Признаваться в том, что я не ездил, мне не хотелось, и, уклонившись от прямого ответа, я сказал, что надеюсь управиться. Но все оказалось не так-то просто. Через пару верст олень вынес меня с дороги в лес, кережа опрокинулась и я вместе с ней. Хорошо, что я из предосторожности перед дорогой привязал вожжу к своему поясу. Вскоре после этого начался большой спуск, и я попал в еще большую беду. Кережа снова опрокинулась, и я, привязанный, волоком тащился за оленем до половины длинного спуска. Потом пошло лучше, а через десять верст пути мы подъехали к южному берегу озера Имандра, где на ровном льду уже не было никакой опасности. По Имандре мы ехали еще двадцать верст до первой почтовой станции Зашеек. Я договорился с проводником из Кандалакши, что он отвезет меня за пятнадцать верст к одному лопарю, живущему в стороне от почтовой дороги — в Кемиённиеми. Там я надеялся нанять перевоз подешевле. Я всегда старался рассчитать наперед, чтобы с меньшими затратами доехать до конца пути, что просто необходимо в долгих путешествиях. А отдельных случаев, когда приходится платить большие деньги, все равно не избежать. Кроме того, мне было интересно увидеть и других лопарей, кроме тех, которые живут у большой дороги и которые, как говорят, уже так обрусели, что все, даже жены и дети, кроме как на своем языке, говорят еще и по-русски.
ИЗ ДНЕВНИКА
Кола, 15 февраля 1837 г.
Я оказался прямо-таки посреди настоящего смешения языков, почти такого же, какое можно себе представить после падения Вавилонской башни. Уже в Керети на мою долю досталось с лихвою, когда приходилось общаться и с русскими и с немцами одновременно. Но там я все же кое-как справился с этим, не умея еще говорить по-русски, но припоминая немецкие слова, которые я когда-то усвоил, читая книги, однако говорить по-немецки мне ранее почти не приходилось. В Кандалакше я впервые повстречался с лопарями, с которыми я общался так же, как и с русскими в Керети, то есть не разговаривал с ними вообще. Самые необходимые слова я находил в русском разговорнике, ими и обходился. Но здесь, в Коле, я заговорил по-русски. И в то же время с женой градоначальника мы порою беседовали по-немецки, а с доктором — по-латыни, и он, стыдно признаться, владеет этим языком лучше и свободнее, чем я. Кроме того, с крестьянами я порою говорю по-фински. Но, за редкими исключениями, я нигде не могу применить знания шведского языка, второго почти родного для меня языка. Иногда разговариваю на нем с хозяином, а он, в свое время заучивший в Вуорейка кое-какие норвежские слова, нет-нет да и вставит их в свою речь. Так что, если считать и шведский, то выходит, что я одновременно вынужден объясняться на пяти языках — а этого уже предостаточно. Но не следует думать, что я упоминаю об этом ради хвастовства, наоборот, должен признаться, что я не владею в совершенстве ни одним из этих языков; ведь есть большая разница в том, умеешь ли ты сносно объясняться и писать на каком-то языке или владеешь им свободно. Вполне естественно, что при таком смешении языков порой случались смешные недоразумения, особенно если учесть, что я недавно заговорил по-русски и по-немецки. Так, например, хозяин однажды спросил у меня по-русски, есть ли у меня жена. Возможно, для того чтобы я лучше понял его, он употребил норвежское или датское слово копа, которое в его русском произношении прозвучало как «коня» или «кони». Я подумал, что он хочет узнать, есть ли у меня дома лошадь, и ответил, что у меня их две. Услышав это, хозяйка сперва вытаращила на меня глаза, а когда поняла, в чем дело, смеялась до слез. Видимо, и хозяйка поняла датское слово, и это дает мне повод верить, что в Коле вместо слов жена, жёнка употребляется слово «кона». Случались у меня и другие ответы невпопад, но не буду на них останавливаться. Кроме уже упомянутых языков, я мог бы общаться по-французски, знай я его получше, с женой исправника, а со многими жителями — по-лопарски. Выходит, всего на семи языках, а этого более чем достаточно для такого маленького местечка.