Из-за лесу, лесу темнаго
Из-за гор да гор высоких
Летит стаюшка серых гусей,
А другая лебединая…
Таким и остался отец в памяти, таким и увидел его Кирилл во сне. Будто сидит в чистой нательной рубахе, плетет лукошко. Поднял голову, посмотрел строго и спросил:
— Худо тебе, сынок?
— Худо, батя, — признался Кирилл.
— В бою разве легче? Когда убиты товарищи, а ты один.
— То в бою…
— И теперь должен подняться, товарищи ждут тебя.
— Нет их. Одни в земле, других разбросало по свету.
— Оглянись, сынок.
Оборачивается Багров, а по дороге, после дождей колесами машин разбитой, солдаты движутся. Вглядывается Кирилл и узнает знакомые лица: шагает весельчак Василий Супрун, лучший наводчик на батарее. Рядом с ним подносчик снарядов сибиряк Петр Климов. Правит лошадьми ездовой Григорий Кравцов — самый старый в расчете, отец троих детей. За орудием идет комбат Хабит Кашпаров. Глаза у капитана — две щелки, смотрит пристально.
— Василий! — бросился к наводчику Багров. — Тебя же у реки Нарев схоронили. Возле города Цеханува!
Не ответил Супрун: улыбнулся широко — мол, живой и невредимый.
Кирилл — к комбату:
— Капитан! Ты на безымянной высоте остался! Врукопашную когда сошлись. На моих глазах тебя эсэсовец ножом ударил. Тому эсэсовцу я саперной лопаткой череп раскроил…
— В строй становись, сержант! — приказал комбат строго. — Высотка та впереди, бой тяжелый предстоит, а место твое пусто.
И шагнул Багров в строй…
Утром долго лежал молча, все обдумывал сон: к чему бы он? И как озарение: вот о чем должна быть картина! Бой за высоту, на которой полегла батарея. При обходе сказал врачу, как отрезал:
— Выписывайте. Хватит мне бездельничать.
Врач уловил в голосе холод, присел на табурет, пульс послушал.
— Считаю долгом предупредить, — сказал тихо. — Сердце ваше израсходовало запас сил. Не переутомляйте себя, остерегайтесь.
— Постараюсь, доктор.
— Прощайте…
— Прощайте.
В Институт живописи, скульптуры и архитектуры Багров приехал из глухой вологодской деревни Залужье. В Ленинграде появился с фанерным чемоданом — отец сколотил, на углы набил медные плашки, замочек приладил. Над чемоданом тем долго в общежитии потешались, и как ни жаль было отцовской работы, но сплавил чемодан на помойку.
В институте Багров дичился, молчун был: сатиновая косоворотка, хлопчатобумажный костюм в полоску, яловые ботинки, шнурки на них из сыромятной кожи, чтоб не рвались. Обычных шнурков не напастись.
Ребята в группе подобрались ухватистые, знали ходы и выходы, по вечерам бегали на танцы. Кирилл и не рад был, что подал документы на живописный факультет. Куда ему угнаться за ними: мужик сиволапый он, ни слово молвить, ни себя показать, а они городские. Ночами снилась деревня — избы, изгороди, баньки в конце огородов. Хотелось плакать от щемящего сиротского чувства. Не выдерживал иной раз: уткнется лицом в подушку и уснет в слезах.
В институт его приняли. Немалую роль сыграли два этюда, привезенных, казалось, невесть зачем. Кирилл и показывать их поначалу стыдился. На одном пейзаж: зеленая рожь, дорога после дождя. Второй — портрет тетки Евдокии, соседки по дому.
Евдокия коротала век бобылкой. Некрасивая, хромая — правая нога от природы немного короче левой. Жила Евдокия в подслеповатой избе. Здоровому мужику в избе и голову не поднять, упирался в потолок. Стол, лавка вдоль стены, поставец — вот и все богатство дома. Детвора любила Евдокию и в холодные дни по-воробьиному набивалась к ней в избу. Женщина угощала всех леденцами, топила жарко плиту и светилась тихой радостью. Матери силой уводили от нее ребят, бросая на ходу: «Медом ты их приваживаешь, что ли…»
Кирилл поражался: как это люди не замечают доброты Евдокии! — жалел ее и постарался изобразить бобылку такой, как понимал. Портрет увидел профессор Осмеркин, разволновался, побежал в ректорат и привел седовласого мужчину, представил ему Багрова, велел глаз не спускать с его работ.
После третьего курса на лето уехал Багров в родное Залужье. То оказалось, пожалуй, самое счастливое время в его жизни. С этюдником Кирилл исходил окрестности, бродил берегами заросшей речушки и рисовал. Отдыхая, наблюдал, как подкрадываются вечерние сумерки, угасают яркие краски дня, густеет лес и опускается ночь. Всхрапывали пасущиеся лошади, позвякивали уздечками. В ивовых зарослях скрипел и скрипел коростель.
Жарким июньским днем отыскал Кирилл в лесу лужайку. Красивой она показалась. Раскрыл краски и, устроившись в тени старой березы, увлекся работой. Гудели шмели, настаивалась на медовом запахе цветов тишина.
Из кустов вышел на поляну мужик в полотняной белой рубахе навыпуск, с батогом через плечо. Увидел художника, постоял в нерешительности и побрел напрямик по цветам и высокой траве. Подойдя, кашлянул для порядка. Кирилл вздрогнул от неожиданности.
— Давно здеся?
— Давно, — ответил Багров, раздосадованный.
— Телку не видел? Однолеток. Запропастилась…
— Не видел, — сказал Кирилл, чтобы поскорее отвязался мужик.
— И куда пропала, ума не приложу, — проговорил мужик отрешенно. Помолчал, глядя на холст. — Красками забавляешься?
— Мешаю, может?
— По мне рисуй сколь душе угодно… Война, сынок. Такая вот хреновина. Война…
В семейном альбоме есть фотография, на ней Багров запечатлен в кругу однокурсников перед отправкой на фронт: стриженный наголо, новенькое обмундирование. Им только-только выдали гимнастерки, солдатские брюки, ботинки с обмотками.
На передовой Кирилл не фотографировался, там он выполнял то, что положено бойцу орудийного расчета: окапывался, тащил снова пушку-сорокапятку на выгодную позицию и опять копал землю — болотина под ногами или мерзлая твердь. Воевал на Пулковских высотах, потом на Ораниенбаумском плацдарме; научился бить прямой наводкой по танкам, подавлял огневые точки, расчищая путь пехоте. Притерпелся к окопной жизни, каждодневным потерям, крови.
При наступлении на Плюссу уцелел один из всей прислуги сорокапятки, звание сержанта получил и должность командира противотанкового орудия. О них, сорокапятчиках, присловье было: ствол у орудия длинный, а жизнь артиллериста короткая. Так оно и выходило, потому как бросали батарею чаще всего в самое пекло.
Под Плюссой получили они приказ выступить вперед и преградить путь врагу в районе деревень Стаи и Загорье, стоять насмерть. А гитлеровцы, понимая безвыходность положения, пытались прорваться, танки пустили. В самый разгар боя, когда на поле за деревней уже чадило несколько «тигров» и три самоходки, рядом с Багровым полыхнуло пламя. То все перелетали снаряды или с недолетом ложились, а тут достал фашист. Кирилла оторвало от панорамы и швырнуло в снег. Оглушенный, тут же поднялся. В голове звенело, земля уползала из-под ног, но Багров устоял и оглянулся на орудие.
Первое, что бросилось в глаза, — распластанное тело командира в растерзанной шинели. У командира не было ног. Снег под ним таял, напитываясь кровью, и исходил парком. Поодаль, неловко подвернув руку, лежал заряжающий. Покачиваясь, Багров подошел к пушке, припал к прицелу.
Взметая белую пыль, приближался танк. Оптика настолько сократила расстояние, что отчетливо различимы были и узкая смотровая щель, и облупившаяся краска на башне, вмятина и след сварки.
— Снаряд! — сказал Багров, сжимаясь в комок. — Скорее снаряд!
«Тигр» неумолимо надвигался. Подносчик возился возле ящика с боеприпасами и беспомощно посматривал то на Багрова, то на снаряды.
— Сейчас сомнет! — Кирилл матерно выругался. — Снаряд!
Подносчик попытался подхватить снаряд и не мог удержать, только пачкал кровью латунную гильзу. Багров перевел взгляд на руки солдата — обе кисти у того были оторваны…