Молчал и Багров. Аромат кофе напоминал горьковатый вкус подгорелой ржаной корки, вызывал во рту приятное ощущение напитка. Когда-то Кирилл любил кофе. Когда-то… За двенадцать километров на гулянку бегал: ботинки перебросит через плечо — и устелет проселком. Таким же манером к утру обратно возвращается. Нынче на третий этаж без лифта взберется и не отдышаться, ртом воздух ловит, что налим выброшенный.
«Ничего, не вечен ты на земле…» — думал Багров. Единственно, чего желал, так это несколько месяцев здоровой жизни. Лишь бы сдать картину, увидеть ее на выставке. Закрыв глаза, представлял прохладный зал, свое полотно в строгой раме, толпящуюся публику. Силился заглянуть в лица и не мог, что-то ускользало, и Багров нервничал, терялся в догадках: приняли работу люди, оценили или остались равнодушны?
— Она мне нравится, — угадывая мысли мужа и пытаясь приободрить, сказала жена. — Ее заметят, уверена.
— Пожалуй…
Багров полагался на ум жены, ее толкование, привык доверяться и ценил добрый совет, трезвое суждение. Поворчит разве для видимости.
Вроде немного полегчало. Багров обратил внимание на погожий день, в кустах сирени за окнами вовсю чирикали воробьи. «Затаилась, — подумал, прислушиваясь к боли. — И ударит исподтишка». Уловки ее изучил, готовился к отпору, чтоб не оказаться застигнутым врасплох. Он привык рассчитывать силы, какая-то часть их в занятости делом должна оставаться в неприкосновенности для противоборства с болезнью. Нет, смерти не боялся, понимал, что перевес на ее стороне. Осознавал и воспринимал надвигающееся спокойно, как закономерность бытия. Не хотел лишь доставлять излишних неприятностей окружающим, терпеть сочувственные ахи да охи.
Первый приступ свалил Багрова в мартеновском цехе Ижорского завода. Кирилл наведывался в цех часто. Любил наблюдать, как управляют люди огнем, как клокочет в белом мареве металл. Если ближе подойти к пышущему сухим жаром мартену, то слышно тяжелое побулькивание.
Нравилась ему, художнику, обстановка — мощные мостовые краны, громадные ковши для разливки стали: черные, обожженные, они покоились на подъездных путях; нравилась грубая одежда — войлочные шляпы и куртки; околдовывало яростное пламя, когда медленно поднимается задвижка печи и завалочная машина подает в раскрытый оранжевый зев очередную порцию шихты. Хобот машины с мульдом напоминает большую ложку. Ручка ложки с телеграфный столб. Мульд скрывается в зеве мартена и замирает. Машинист не торопится, он опытный человек, — с шихтой может попасть вода или камень. Не прогреется как следует и плюхнет в кипящий металл. Жди беды: взрывом всколыхнет сталь, выплеснет на площадку. Помнит Багров один выброс, до пятнадцати тонн ухнуло на завалочную машину. Никто из рабочих не пострадал, а болты с руку толщиной — на них машина держится — как ножом срезало.
Сталевары привыкли к художнику: рисует — и пусть, такая у него работа. И относились с полным уважением — видели, что толк в своем деле он знает. Портреты ижорских сталеваров выставлялись в Ленинграде и Москве, о них с похвалой отзывалась критика.
Похвала была не напрасна: картины Багрова не путали, их отличала правдивость. Характеры раскрывались им определенно, без мелочной подробности и бытовизма. Живопись Багрова казалась несколько жесткой, бедноватой по цветовой гамме. Такая сдержанность диктовалась замыслом, рабочей средой, в которой мерило достоинства — труд, а на слова люди скупы. Но сдержанность не снимала лиризма картин, не нарушала ясности пластического строя. Все концентрировалось на том, чтобы предельно точно и правдиво передать внутреннюю суть человека, его чувства, духовный мир.
В производственной обстановке Багров ощущал себя уверенно. В тот день все складывалось на удивление удачно: поймал он живинку в характере старого бригадира, радовался, что выходит задуманное, получается портрет. Редкая штука — вдохновение, но на сей раз он чувствовал себя всемогущим.
Утром, правда, ныли малость зубы и немели пальцы правой руки, но прошло. И вдруг словно ударили ножом в грудь — не продохнуть, воздух сухой, приторный, и боль, застрявшая меж ребер. Едва доковылял в конторку мастеров…
Второй раз болезнь подстерегла на улице. Опустился на скамейку, благо поблизости оказалась, полез в карман за нитроглицерином и ощутил бездонную пустоту — забыл лекарство. Тихо падал снег, сновали мимо прохожие, а он не мог шевельнуться и позвать на помощь. Обратил внимание свой брат, болящий, запихнул под язык таблетку, «скорую» вызвал.
В больнице Багров томился бездействием, вспоминал пережитое, радовался и печалился. Не все сбылось, что загадывал, хлебнул лиха. Но жил он, старый солдат, честно, не ловчил и не подличал. Повидал на своем веку, удали не занимать. Ходил под пулями, есть что вспомнить.
Да хотя бы эпизод в сорок четвертом, когда напоролись на засаду. Немца тогда только погнали от Ленинграда, наступали без передыха.
Утром все и случилось. Штурмом взяли деревню и двинулись дальше. Командование торопило, чтобы закрепить успех, не дать фашистам собраться с силами. Гитлеровцы не считали свое положение столь уж безнадежным, пытались контратаковать. Сковывала продвижение и весенняя распутица.
Тронулись в путь с восходом солнца. Бойцы, сидя на телегах, в кузовах машин, дремали. И вдруг взрыв — наскочили на мину. Покалеченные лошади, путаясь в постромках, со ржанием бились в грязи. Их пристрелили и попытались оттащить в сторону, чтобы освободить дорогу, но из кустов по колонне ударили крупнокалиберные пулеметы. В панике солдаты бросали технику, разбегались.
Оценить обстановку никто толком не мог, доносились крики раненых и мольбы о помощи, а из ложбины в километре, может несколько больше, выползали танки. Медлить было нельзя: не опамятуются артиллеристы — сомнут танки полк. Багров кинулся к первому орудию. К счастью, пушка не опрокинулась и оказалась развернутой в сторону врага. Наверно, и метнулся сюда потому — автоматически оценил выигрышное положение пушчонки. Рядом с ней валялись разбросанные взрывом снаряды. Подхватил один, зарядил сорокапятку и, прицелясь, выстрелил по головной машине. Не вглядываясь, попал или промазал, послал еще снаряд.
«Тигр» остановился, словно прирос к месту. «Теперь ты от меня не уйдешь!» — зло подумал Багров, оглянулся, чтобы взять снаряд, и увидел подмогу — товарищей по расчету. Новым выстрелом Багров поджег танк. Следом заговорило соседнее орудие, и еще одно.
— Ну, удалая голова, — шутили после боя однополчане, — не сообрази ты, долго бы землю нюхали.
За тот бой получил Багров второй свой орден Славы.
В больнице с пронзительной ясностью осознал вдруг Багров, как мало отведено ему времени, и заволновался. Не смерти боялся, нет, — хотелось завершить картину, ее считал главной, вроде долга перед товарищами по армейской юности. Кто лежал в братских могилах от Днепра до Одера, кто выжил и заканчивал счет дням в нынешней жизни. Встречались изредка и видели, как редеет их строй, все меньше собирается однополчан в годовщину Победы. Напоминали ему о наказе: мол, когда же увидим полотно, сам ведь воевал, изранен, кто же скажет правду, как не ты? Потом перестали говорить, помалкивал и Багров. Рассуждать, собственно, и нечего было: виноват, как ни крути, как ни оправдывайся. И теперь, на больничной койке, понял, что откладывать дальше нельзя, может не успеть.
Ночью Багрову приснился отец. Худой, с темной от загара морщинистой шеей. До последнего часа своего отец проработал в колхозной кузне. За наковальней и умер.
Кузница стояла на взгорке, за околицей. Рядом с ней росли две сосны. В одну вбили гвоздь. Все лето на нем висело помятое ведро с дегтем. Мужики брали мазь щепками, накладывали на оси при смене колес. Иной намажет и сапоги.
Зимой работы в кузнице убавлялось. Отец не торопился по утрам открывать ее, хозяйничал: поил корову, приносил ей сена, расчищал от снежных заносов дорожки. Вечерами плел из ивовых прутьев красивые лукошки и корзины, любил это занятие. Усаживался возле печки на вымытый и застеленный домотканой дорожкой пол, брал распаренные розоватые прутья, и под цурюканье сверчка укладывал прутья. Увлекшись, напевал: